Это окно на набережной - шестое от угла, где сливаются не улицы - две реки, Фонтанка и Нева, - уже навсегда останется для нас окном Ахматовой. Там внутри, за стёклами этого дома (Фонтанка, 2) ныне какая-то фирма, завтра, возможно, будет другая - они же не вечны, эти фирмы! Но пока этот дом не взорвут или он не рухнет, мы будем помнить: на этом подоконнике первого этажа всё лето 1924 года Ахматова напропалую любовалась закатами и Невой и слушала пение марширующих где-то солдат. Единственное пение, как уверяла, где "нет, и не может быть фальшивых нот".
Шестое окно, шестое чувство - сумасшедшая интуиция поэта, всё предсказавшая ей здесь, шестой прибор, неизвестно кому предназначенный на "пиру смерти" в её "Новогодней балладе", написанной только что... Странные, таинственные, полумистические совпадения. До этого было окно за серо-палевыми шторами в Мраморном дворце, потом - окно на Сергиевской, из которого увидела Гумилёва, пришедшего к ней в последний раз перед расстрелом, потом - в четвёртом дворе на Фонтанке, которое, по её словам, упиралось в стену, покрытую плесенью, затейливо напоминавшую фигурку бегущего поэта Нерваля...
И вот - это окно в старом желтоватом доме Бауэра, построенном на месте бывших царских прачечных, где Ахматова, с неизменной подругой своей Олечкой Судейкиной, проживёт восемь месяцев и здесь же расстанется с ней навсегда - Ольга уедет в Париж, где умрёт в нищенской больнице. Только ли с ней расстанется? Я вообще называю этот дом - домом расставаний. Здесь расстанется с последним, относительно независимым, жильём своим - дальше до самой дачи в Комарове ("Будки", как её назовёт), будут чужие комнаты, чужие квартиры. Здесь попрощается с жизнью "как песня" - с женской свободой своей, ибо сойдётся тут, и надолго, с третьим мужем своим - Николаем Пуниным. И здесь проводит взглядом, брошенный в Неву, изломанный и окровавленный букет левкоев, ставший неким трагическим прологом к этому последнему замужеству её.
..."Она не любит и никогда не любила, - запишет Пунин в дневнике через четыре года, - она не может любить, не умеет..." Сама Ахматова скажет иначе: "Никогда не знала, что такое счастливая любовь..." Так ли это? Не ревность ли это Пунина и всех, кто её любил? И что такое, и есть ли вообще у поэтов - счастливая любовь? Не знаю. Но вот - три истории, три встречи Ахматовой и три облика любви её...
Портрет любви
Знаете ли вы, что Ахматову никто и никогда не видел танцующей? Что в молодости была сумасшедше гибкой? Могла, скажем, на спор достать с пола зубами спичку, закинуть ногу за шею и даже, "сохраняя при этом строгое лицо послушницы", пролезть под стулом, не вставая с него. Легендарная Спесивцева изумлялась: "Так сгибаться... у нас в Мариинском театре не умеют", а Ахматова гордилась потом, что в её "околоключичную ямку вливали полный бокал шампанского".
Всё в её жизни было таинственно и почти мистично. Знаете ли вы, что в пять лет она, ребёнок, нашла на улице брошку в виде лиры, и бонна сказала ей: "Значит, ты будешь поэтом"? Что училась в Смольном институте, откуда была отчислена за лунатизм: ночами, во сне, бродила по длинным коридорам Смольного. Что два года сидела в 6-м классе гимназии? Что подсознанием чуяла воду - окрестные хозяева под Одессой всегда звали её, когда искали место для колодцев? Хотя что вода - она необъяснимо чуяла путь свой будущий. В это трудно поверить, но в 15 лет там же, под Одессой, Ахматова скажет матери, когда та покажет дачный домик, где она родилась, что "здесь когда-нибудь будет
мемориальная доска". Мать огорчится: "Боже, как плохо я тебя воспитала". И напрасно: к 100-летию Ахматовой бронзовый барельеф её будет-таки установлен на том месте.
Впрочем, больше всего меня, помню, поразило, что она - никогда не танцевавшая - любила лыжи. Невообразимо, Ахматова и лыжи. И знаете, где каталась? По замёрзшей Неве до Стрелки, под мостами, вдоль набережных. Это было, когда у неё уже родился сын, вышла первая книга, когда она в одночасье стала вдруг известным поэтом. Жила тогда на "Тучке" (Тучков переулок, 17) - именно так они с Гумилёвым романтично называли снятую ими комнатку. И вот там она, светская дама, желанный гость поэтических салонов, "Гумильвица", как шутя называл её остряк Верховский, именно там хватала по утрам лыжи и спускалась на лёд реки. А знаете, с кем каталась? С потомком Пушкина, с самым элегантным денди Петербурга, с поэтом и литературным критиком Николаем Недоброво. Именно Недоброво познакомит её со своим другом - Борисом Анрепом - рослым красавцем, талантливым поэтом, но главное - удивительным художником.
Роман с ним случится, как напишет, буквально "в три дня". На третий он уедет, уедет на фронт. Удивительно, но Анрепу она посвятит более 30 стихов. Об этом романе вспоминал и Анреп: "Мы катались на санях, обедали в ресторанах, и всё время я просил её читать мне стихи; она улыбалась и напевала их тихим голосом". А вообще история этой любви поэта не может не поражать. Ещё до знакомства их Недоброво писал Анрепу: "Красивой её назвать нельзя, но внешность её настолько интересна, что с неё стоит сделать и леонардовский рисунок, и генсборовский портрет маслом... а пуще всего, поместить её в самом значащем месте мозаики, изображающей мир поэзии". Анреп был художником. Два года назад у него была персональная выставка в Лондоне (рисунки, акварели, мозаика), год назад ему поручили работать над фресками в Вестминстерском дворце. Но Недоброво и не догадывался, что спустя полвека его брошенная вскользь идея будет осуществлена Анрепом просто буквально.
Кто же такой Анреп, этот "великан с неукротимой жизненной силой, чувственный и темпераментный? Так вот, ему было 32 года, когда он решил вернуться в Россию. Приехал из Лондона, когда началась Первая мировая, приехал, чтобы оказаться в русской армии. До того учился в частных школах Англии, окончил Императорское училище правоведения в России, юрфак университета. Семь лет был женат на Юнии Хитрово, правда, женился по требованию обеих семей, поскольку, как говорилось тогда, "скомпрометировал" Юнию. Теперь имел свой дом в Англии, был принят в знаменитых салонах Вирджинии Вульф и Оттолин Морелл. Был весел и беспечен - как художник, любвеобилен и отважен - как поэт (он действительно писал стихи). "Ужасы войны его только развлекали", - напишет о нём знаменитый впоследствии Олдос Хаксли. Но с фронта он будет являться к Ахматовой в каждую командировку. Однажды привезёт ей большой деревянный крест, найденный в разрушенной церкви в Галиции: "Нехорошо дарить крест: это свой "крест" передавать. Но вы уж возьмите". Она в ответ подарит ему кольцо с чёрным камнем. Отдаст "под скатертью", в гостях.
Он вспоминал: "Я закрыл глаза. Откинул руку на сидение дивана. Внезапно что-то упало в мою руку... это было чёрное кольцо. "Возьмите, - прошептала она. - Вам". Ахматова вроде бы никогда не снимала это кольцо и приписывала ему таинственную силу. Потом попросит вернуть его, оно было из камня бабушкиного ожерелья, но Анреп заверит: "Ваше кольцо будет в дружеских руках". Гумилёв, муж её, станет даже острить: "Я тебе отрежу руку, а ты отвези её Анрепу - скажи: если вы кольцо не хотите отдавать, то вот вам рука к этому кольцу..."
Но однажды в ресторане вокзала, провожая куда-то Гумилёва, Ахматова пожалуется, что Анреп не идёт и не пишет. Он ударит по столу рукой: "Не произноси больше его имени!.." Она замолчит, но потом робко спросит: "А можно ещё сказать?.." Он рассмеётся: "Ну, говори!" Пообедав, направятся к перрону. И вдруг тот, о котором только что говорили, встретится им в дверях. Он поздоровается, заговорит. Она с царственным видом скажет мужу: "Коля, нам пора", - и пройдёт мимо. Гумилёв тут же предложит ей пари на сто своих рублей против её одного, что человек этот будет ждать её у выхода. Она примет пари. А в следующую встречу Гумилёв, не здороваясь, не целуя руки её, сразу же крикнет: "Давай рубль!"
Когда началась Февральская революция, Анреп под пулями приходил к Ахматовой по льду Невы на Выборгскую сторону, где она жила у подруги детства. Приходил "не потому, что любил, - говорила Ахматова. - Ему приятно было под пулями пройти". Он вспоминал: "Звоню, дверь открывает Анна Андреевна. "Как, вы? В такой день? Офицеров хватают на улицах". - "Я снял погоны"...
Они заговорят о толпах на улицах, о революции, о том, чем всё это закончится. "Будет то же самое, что было во Франции во время Великой революции, будет, может быть, хуже"... Возможно, именно тогда Анреп, глядя в глаза нашему обожествлённому поэту, вдруг скажет: "Вы глупы!" Было-было... Она сама потом поведает об этом Павлу Лукницкому, как бы доказывая, до чего может довести даже такого выдержанного человека, как Анреп. Но именно там Анреп и сказал ей, что уезжает в Англию навсегда, что любит "покойную английскую цивилизацию разума, а не религиозный и политический бред".
Потом Гумилёв, оказавшись вслед за ним ненадолго в Лондоне, напишет Ахматовой, что Анреп вспоминает о ней. Гумилёв привезёт ей в подарок от Анрепа серебряную монету времён Македонского и нечто более практичное - шёлк на платье. Сам Анреп вспоминал потом, как передавал свои дары Гумилёву: "Я хотел послать маленький подарок... И, когда он уже укладывал свой чемодан, передал ему большую редкую серебряную монету... и несколько ярдов шёлкового материала... Он театрально отшатнулся и сказал: "Борис Васильевич, как вы можете это просить, ведь она всё-таки моя жена!" Я рассмеялся: "Не принимайте моей просьбы дурно, это просто дружеский жест"...
"Он не любил вас?" - спросит потом Ахматову об Анрепе всё тот же Лукницкий. "Он... нет, - ответит она рассеянно, - конечно, не любил... Но он всё мог для меня сделать - так вот просто". Святая правда! Ведь именно Анреп, став выдающимся мозаичистом, в Национальной галерее в Лондоне, где ему предложат выложить многофигурную мозаику, создаст в центре композиции под названием "Сострадание" лик Ахматовой. Точь-в-точь, помните, как предлагал ему когда-то Недоброво!..
Вот и вся история. Впрочем, была ещё одна встреча, но в Париже и полвека спустя. Анреп писал потом, что, когда вошёл в комнату, у него было чувство, будто предстал перед Екатериной Великой. Ахматова скажет о встрече иначе: "Он был как деревянный, видимо, после удара. Мы не поднимали друг на друга глаз, мы оба чувствовали себя убийцами"... Неизвестно, правда, узнала ли она при жизни, что он не поднимал глаз ещё и потому, что боялся: вдруг она спросит его о кольце, которое он, увы, потерял...
Anno Domini
Есть в Петербурге дом, ворота которого ныне едва-едва можно закрыть - так они вросли в землю. Но 80 лет назад Ахматова была столь худа, что легко проползала под ними, чтобы, смеясь над ревнивым мужем, идти гулять с подругой Судейкиной и мужем её - самим комиссаром Музотдела Наркомпроса Артуром Лурье...
"Каждый талантливый человек должен быть эгоистом, - сказала как-то Ахматова и добавила: - Талант должен как-то ограждать себя". Для неё даже любовь была порой "полем битвы" за первенство в стихах. Верите ли, когда она однажды нашла в гумилёвском пиджаке записку от женщины, то вместо упрёков запальчиво крикнула ему: "А всё же я пишу стихи лучше тебя!"? Теперь Гумилёв был женат на другой, теперь в доме с воротами (Миллионная, 5) она жила с Шилейко, вторым мужем своим, к которому сама пошла, ибо чувствовала себя "чёрной" и думала - "очищение будет"...
Шилейко был гениален. Знал, говорят, 52 языка. Был востоковедом, ассириологом, знатоком клинописных текстов Месопотамии. Что говорить, в двадцать три года ему предлагали кафедру в Баварии! И всё в нём, чей характер, по словам сына, был "не сахар", выглядело странным и необычным. Даже шутки. Ахматова вспоминала: "Мог поглядеть на меня, после того как мы позавтракали яичницей, и произнести: "Аня, вам не идёт есть цветное". Иногда шутил удачно: "Я не желаю видеть падение Трои, я уже видел, как Аня собирается в Москву". А иногда едко издевался над её безграмотностью; она и впрямь писала порой с дикими ошибками: "выстовка", "оплупленный", "разсказал". Любила "выворачивать" язык: вместо "до свиданья" говорила "данья", вместо "письмо" - "пимсо". Могла капризно, как маленькая, сказать "домку хочется" вместо "хочу домой". И была как бы накоротке с великими: прочитав что-то у Пушкина, могла крикнуть: "Молодец, Пушняк!" Впрочем, Шилейко иногда и вещал: "Когда вам пришлют... мантию из Оксфорда, помяните меня в своих молитвах!" И ведь напророчил...
Но, главное, он, который звал её в письмах "моя лебедь", "ласый Акум", "добрый слонинька", оказался страшно, неправдоподобно ревнив. Даже к стихам ревновал. Разжигал самовар рукописью её сборника "Подорожник", принуждал уничтожать, не читая, письма, запрещал читать стихи перед публикой. И из ревности, уходя из дома, запирал ворота, чтобы не ушла. Спасать её начал как раз Лурье, её телесная страсть, который жил ныне с её подругой - Олечкой Судейкиной - актрисой, танцовщицей, художницей.
Не сразу, но Ахматова переберётся к ним - в дом Пашковых (Фонтанка, 18), в тот самый четвёртый двор. Помните её стихи: "А в глубине четвёртого двора, // Под деревом плясала детвора, // В восторге от шарманки одноногой, // И била жизнь во все колокола... // А бешеная кровь меня к тебе вела, // Сужденной всем, единственной дорогой". "К тебе" - это как раз к Лурье. А "бешеная кровь" - её кровь, "ведьмушки", как называла себя тогда.
Настоящее имя Лурье, чьей "сладчайшей рабой", по её словам, она стала, было Наум Лурья. Артуром назвался в честь Шопенгауэра. Ещё, кокетствуя, звал себя Артур-Винсент - в честь Ван Гога или Артур Перси-Биши - в честь Шелли. С ним у Ахматовой уже был "бурный роман" в 1913 году, после которого он жаловался, что она, как коршун, разорила его семью и называл её, как и товарищ Жданов назовёт потом "блудницей".
Тогда Лурье только-только кончил консерваторию и считал, что "призван открыть... новую эру в музыке". "Эра" требовала другой нотной системы и даже рояля с двойной (трёхцветной, кажется) клавиатурой. Грыз ногти, любил Бердслея, стригся на прямой пробор, причём волосы были зеркально напомажены и "разутюжены", носил визитку.
"Было несколько свиданий, - отмахивалась позже Ахматова, говоря про первую встречу с Лурье, - потом расстались". Но так ли? Некая Ирина Грэм, одна из последних любовниц Лурье, рассказывала, что познакомились Артур и Анна - "важная молодая дама" (на деле ей было 24) - на каком-то литературном собрании. "Сидели рядом, за столом, покрытым зелёным сукном... Окинув соседа высокомерным взглядом, она спросила: "А сколько вам лет?" - "Двадцать один", - так же важно ответствовал Артур... После заседания поехали в "Бродячую собаку" (Михайловская пл., 5). Проговорили всю ночь. Это оттуда и "стаканы ледяные" из её стихов, и пар над кофеем, и "друга первый взгляд, беспомощный и жуткий". Несколько раз к столику подходил Гумилёв: "Анна, пора домой", но она не обращала внимания. А под утро они с Артуром отправились на острова. "Было... как у Блока, - рассказывал Лурье. - "И хруст песка, и храп коня"... Эта ночь, как пишет Грэм, определила всю дальнейшую жизнь его. Он был женат на юной пианистке Ядвиге Цыбульской, снимал квартиру у неких Франк-Каменецких (Гороховая, 29), куда стала приходить и Ахматова. За роялем засиживались за полночь (Артур писал романсы на её стихи), гуляли в Летнем саду, ездили в Царское (однажды в вагон вошли двое драгун, и один из них, сняв каску, хлопнув себя по бритой голове, сказал: "Кокос болит" - выражение это вошло потом в их обиход).
Но кончилось тем, что хозяйка квартиры на Гороховой сочла затягивающиеся визиты дамы не совсем приличными и Артуру от квартиры отказала... Впрочем, нет - не так кончилось! Скажу странную вещь, которую и себе объяснить не могу, но кончилось всё не так - иначе!
Ровно через полвека после тех дней, 21 ноября 1964 года, Ахматова чудом не погибла в автомобильной аварии как раз на Гороховой, в двух шагах от бывшего дома Лурье. Такси, на котором она куда-то летела, на узкой улице обгоняло троллейбусы и на крутом мостике через Мойку оказалось лоб в лоб со встречной полуторкой. Шофёр рванул руль влево, и машина выскочила на тротуар, к счастью, пустой... Случайность? Может быть. Но почему на Гороховой, у дома Лурье? Почему ровно через полвека? Наконец, почему в тот год, когда она после десятилетий получила от него из-за границы первое письмо? О, нет, я в такие случайности не верю, да и сама она не верила в них...
И вот - новый роман, в доме Пашковых. Год жили здесь втроём с Ольгой. Потом Ахматова скажет Ольшевской, московской актрисе: "Мы не могли разобраться, в кого из нас он влюблён", но имя Артура не назовёт. А позже, говоря об Ольге, признается: "Мы обе любили одного человека". Но кого - опять не скажет. Может, и первого мужа Ольги - художника Судейкина, а, может, всё-таки Лурье. Впрочем, в её фразах важно слово "любила"; его, если не в стихах, Ахматова произносила очень редко...
Как жили в четвёртом дворе, мало известно. По крупицам можно собрать кое-что из воспоминаний. Например, все получали здесь паёк академический, который развозился на телеге. Пайки устроил Горький, и Ахматова, увидев однажды из окна въезжающую во двор лошадь, грустно пошутила: "Вот едет горькая лошадь..." В пайке была конина, крупа, соль, табак, жиры и плитка шоколада. Когда кто-то, кажется Юрий Анненков, в разговоре с Горьким посмеялся над этой плиткой, тот глубокомысленно произнёс: "Все люди немного дети... Революция их обидела. Нужно им дать по шоколадке, это многих примирит с действительностью"...
Известно, что жила тут старуха Макушина, кухарка, которая держала под подушкой топор, а под матрасом - единственное своё "сокровище" - юбилейную книгу "Трёхсотлетие дома Романовых". Толку от кухарки было мало, Ахматова утверждала, что и готовила, и посуду мыла, и в лавку бегала сама. "Скоро встану на четвереньки, - шутила, - или с ног свалюсь". Наконец, именно от Макушиной получила Ахматова прозвище Олень, которым потом даже подписывала домашние записки. Почему Олень? Просто кухарка считала, что две молодые женщины, Анечка да Олечка, бездельничают - упрекнула в этом Судейкину и добавила про Ахматову: "И та тоже! Раньше хоть жужжала, а теперь распустит волосы и ходит, как олень!" Обе обиженные чуть не умерли от смеха. "Жужжанием" старуха называла вечное бормотание поэта, проговаривавшего возникавшие у неё строчки стихов...
Сюда приходили Мандельштам, Сологуб (он иногда обедал здесь), Петров-Водкин, Татлин, Михаил Кузмин. "Пили чай, - писал в дневнике Кузмин. - У Ольги Афанасьевны ноты, книги, пирог с кашей, но Артур всё-таки какой-то поросятка"... Да, Лурье мало кто любил.
На него, подмявшего под себя все музыкальные издательства, жаловались Ленину Гольденвейзер и Ипполитов-Иванов. Композитор Асафьев говорил, что как музыкант он всё-таки даровит, но подл. Знакомая Ахматовой, Вера Знаменская, назвала его "сальным пошляком-циником" и писала, что не может забыть, как ей, молоденькой женщине, он подсовывал книжечку французскую с порнографическими гравюрками. Даже брат Артура и тот его стыдился - того, например, что он кичился близостью к Ахматовой. Она же, будто не видя этого, говорила ему: "Я - кукла ваша", звала его Арик, иногда Горюшко, а когда сердилась - Супостат. Случалось, топала на него ногами и даже визжала: "Тебе нужна тигрица, а не женщина!.." Артур же смеялся: "Эх, ты, горбоносик-глазенап".
А однажды легко "подарил" название её пятой книги. Она мучилась: как назвать, ну, как? "Очень просто, - сказал Лурье и показал на надпись, выбитую на фронтоне дома, мимо которого шли, - "Anno Domini". Так и назвала: "Anno Domini MCMXXI", что с латинского означало "В Лето Господне 1921". Но всё у них оборвётся в 22-м, когда комиссар Лурье сбежит за границу. "Я очень спокойно отнеслась к этому, - вспоминала Ахматова. - Когда уехал - стало так легко!.. Я как песня ходила... 17 писем написал, я ни на одно не ответила..."
"Как это ни странно, - сказала однажды "ведьмушка" Ахматова, - но культурность и образование женщины измеряется количеством её любовников". Занятно. И я замечал, что эта мысль особенно нравится самим женщинам. Не знаю, много ли дал ей Лурье, но вот она ему, как выяснилось, дала много. Это ведь она больше десяти лет будет навещать осиротевших родителей Лурье, которых сын бросил (родители его, кстати, замёрзнут в блокаду). Это ведь на её стихи он будет писать музыку, забрасывать её письмами и сожалеть, и плакать на чужбине до самой смерти.
В жизни они уже не увидятся. Ирина Грэм напишет потом, что Артур умел давать женщинам истинное "блаженство" - "мороз по коже". Что у него было много любовниц, в том числе с чёлками и носами с горбинками, но в спальне его всегда стояла карточка Ахматовой. И, наконец, что перед смертью - а умрут Артур и Анна в один год - Лурье якобы сказал: всегда искал вторую такую, пока не понял, что "двух Ахматовых не бывает"...
Букет левкоев
Странно, но она почти всегда шла к мужчине первой. Сама выбирала. И Пунин, третий муж её, не стал исключением. В доме Бауэра, у шестого окна, их отношения длились уже третий год. Более того, две комнатки здесь для неё и Ольги нашёл, кажется, именно Пунин, тогда чуть ли не художественный директор Фарфорового завода. Жильё дали Судейкиной: она делала для завода фарфоровые фигурки, многие из которых, кстати, хранятся ныне в музеях России, Франции и Бельгии. Может, оттого Анке досталась здесь маленькая и узкая комната, а Ольге - большая и светлая.
Вход в квартиру был со двора - 13 разрушенных временем, ныне заросших травой, ступенек. Они да несколько старых деревьев во дворе, думаю, помнят ещё женщину в чёрном шелковом платье, с белым платком на плече, в белых чулках и чёрных туфлях - всё "единственное у неё тогда", как писал Лукницкий. Поперёк ворот дома, в наводнение 1924 года, лежала выброшенная на берег лодка. "Вода была выше колен, но совсем тёплая... так что стало даже приятно, когда промокли ноги, - писал Пунин. - Ахматова - очень возбуждённая... В газетах сказано, что наводнение - наследие царизма"... Пунин не был уже тем левым комиссаром, ортодоксом, который в печати даже Гумилёва назвал недавно "гидрой реакции". Теперь, когда Чуковский спросит Ахматову: "Чем кончится внезапное поправение Пунина?", она усмехнётся: "Соловками". И накликает - Пунина не только три раза арестуют потом, он и умрёт в лагере. А другого гостя этого дома - тоже влюблённого в неё - вообще расстреляют. Я говорю о Пильняке, который как раз в этот дом, таскал ей дивные корзины цветов. "Женихался"!
А вообще у неё бывали тут Сологуб, Петров-Водкин ("их наказание", поскольку он часами не уходил, молчал и "делал улыбку", по едкому замечанию искусствоведа Голлербаха, в стиле "добро пожаловать"), даже пьяный Есенин, ввалившийся как-то с Клюевым. Но лучше всех описал визит сюда художник Анненков, который однажды, под проливным дождём, проводил сюда Судейкину. "Оленька провела меня в свою комнату... Ахматова была уже в постели, и я её не увидел... Ливень за окном не унимался. "Ложись на диван, - сказала, - уйдёшь утром, авось подсохнет"... Не сняв пиджака, прилёг на диван. Оленька подняла с полу небольшой коврик и прикрыла им меня. "Немножко грязненький, но всё же согреет"...
Утром их разбудила Ахматова. В тёмном платье, полосатом переднике вошла с подносом, на котором были чашки, липовый чай, сахарин и ломтики хлеба. Ливень кончился, сквозь оконные шторки светило солнце. Ахматова поставила поднос на одеяло и села на край кровати. "Я придвинул стул, - заканчивает Анненков, - и - втроём - мы весело позавтракали..." Через полвека, в Париже, Анненков хлебосольно "отплатит" Ахматовой уже обедом, мешая его с горькими слезами памяти. Да, двое из этих троих уже осенью окажутся в эмиграции. "Дом расставаний", помните?
Единственным исключением была, вероятно, завязавшаяся здесь дружба Ахматовой с женой Мандельштама - Надей. Та не без ехидства опишет позже секреты обольщения "по Судейкиной": чашки должны быть тонкие, а чай крепкий. Тёмные волосы гладкими, а светлые - взбивать и завивать. И - тайна успеха: "не сводить "с них" глаз, глядеть "им" в рот - "они" это любят". Надя не раз потом наблюдала здесь эти манёвры: "Оленька... стучала каблучками, танцующей походкой бегала по комнате, накрывая стол к чаю, смахнула батистовой тряпочкой несуществующую пыль, потом помахала ей, как платочком, и сунула его за поясок микроскопического фартушка... Подав чай... исчезала, чтобы не мешать разговору, - пишет Надя. - Ахматова, когда приходили гости, всегда выставляла своих сожительниц из комнаты, чуть не хлопая перед их носом дверью..." Кстати, именно Надя утверждала, что Ахматова, "равнодушная к выступлениям, публике, овациям... обожала аудиторию за чайным столом... Я говорю: "Ануш, там идут к нам", и она спросит: "Что, уже пора хорошеть?" И тут же - по заказу - хорошеет"...
Такой любил её Пунин. Ему она первая прислала записку: "Я сегодня буду в "Звучащей раковине". Приходите. Ахматова". Восемь слов, перевернувших его жизнь. "Я... был совершенно потрясён, - писал он. - Чтобы звать меня..." Теперь он часто видит её: то идёт с ней менять карточки на паёк; то приглашает к себе завтракать, и когда она спрашивает: "Рад, что я пришла?", довольно глупо отвечает: "Ещё бы"; то, проходя мимо лихачей на углах, мечтает: "Взять бы её, закутать в мех... и везти в снежную пыль". Ах, какие письма писал он ей! "Как я люблю в тебе эту склонность к бродяжничеству, когда ты крестишься на встречную церковь... а такая грешница..." Или: "Как стебель ты. Гибкая... Гибкая гибель..."
Любил. Любил "зубы со скважинками... большой лоб и особенно - её мягкие чёрно-коричневые волосы". Но понимал: счастье его всегда будет ускользающим. Ещё и потому, что она не только изменяла ему уже, но говорила об этом. Плакала, называла "мальчишка мой" и... говорила: "Думаешь, я верная тебе?.."
"Все, кто её любил, - пишет Лукницкий, - старались спрятать её, увезти, скрыть от других, ревновали, делали из дома тюрьму". Такую жизнь устраивал ей теперь и Пунин. Это ведь он хватал её на мосту окровавленными руками...
В тот день она пошла на именины к пушкинисту, мужу своей подруги Щеголеву, на Дворянскую (ул. Куйбышева, 10). "С Замятиным и другими ходили куда-то", - рассказывала потом. Пунин, не застав её дома, побежал встречать. На Троицком мосту увидел всех. И Ахматову - под руку с Замятиным. "А Замятин был ни при чём, - бормотала Ахматова, - решительно ни при чём!.." Пунин подошёл: "Анна Андреевна, мне нужно с вами поговорить!.." Замятин ретировался. В руках у Ахматовой был букет. Пунин выхватил его. Цветы полетели в воду. Когда нагнали компанию, её спросили: "А где же ваш букет?" - "Я, - закругляла она, - приняла неприступный вид!.."
Это пересказ истории её глазами. Он же пишет, что всегда не любил, когда она ходила к Щеголевым - "там много пьют и люди развязны". Пишет, что просил её не ходить. "И вдруг вечером, - заносил в дневник, - когда я уговорился придти к ней, её не было дома - за ней зашла Замятина, и они ушли... на час, как сказала Судейкина. Я стал ждать; я долго ждал, выходил, снова вернулся - был первый час - Ани не было. Всё закипало во мне дикою ревностью. Около часа я снова вышел и пошёл к дому, где живёт Щеголев, через Троицкий...
Она шла под руку с Замятиным, в руках у неё были цветы. Замятин был пьян, я в каких-то нелепых, но, вероятно, внушительных выражениях попросил Замятина оставить Анну... Замятин явно струсил и "ретировался" назад, к отставшим Федину и Замятиной". Вот тогда Пунин вырвал у неё букет и, изорвав цветы, кинул их в Неву. "Я помню то острое, по всей спине полоснувшее как молния, чувство наслаждения, когда рвал и бросал цветы, когда слышал хруст ломающихся стеблей левкоев; на пальцах моих была кровь, вероятно, от розы; кровь липла, и ею я запачкал руки Ан.".
Потом в её комнате Пунин плакал и всё просил отдать ему крестильный крестик, подаренный ей. И она плакала, "щеки её были мокры, она сердилась и плакала..." Впрочем, почти тогда же он напишет своей жене об Ахматовой: "Неповторимое и неслыханное обаяние её в том, что всё обычное - с ней необычно и необычно... так что и... "пороки" её исполнены такой прелести, что естественно человеку задохнуться". Вот так! А через год признается Ахматовой, что "не может без неё", что она "самая страшная из звёзд", и это станет фактически предложением.
...Помните, я говорил о "Новогодней балладе", написанной поэтом чуть раньше этих событий? В ней, встречая Новый год, она в одиночестве накрывает стол и ставит шесть приборов, пять из которых для тех, кого уже нет: для Князева, Анрепа, Недоброво, Лурье и Гумилёва. Анреп и Лурье - за границей, Князев, любовник Судейкиной, один из персонажей "Поэмы без героя", застрелился, Недоброво умер в 1919 году, Гумилёв (в балладе он "хозяин") два года как расстрелян. Было что вспомнить, не так ли? Но для кого шестой прибор - вот тайна!
Впрочем, в недавно изданных дневниках Пунина я прочёл: "30 декабря. Кончилось. Как после яда, только устало сердце... Я шестой гость на пире смерти... и все пять пили за меня, отсутствующего, а у меня такое чувство, как будто я никогда не умру"... Что ж, это правда - он и не умрёт теперь, пока мы будем помнить Ахматову.
Как будем помнить шестое окно от угла с Фонтанкой, где всё это происходило. Окно не на Неву - в вечность!