| Ржавеет золото, и истлевает сталь, Крошится мрамор. К смерти все готово. Всего прочнее на земле — печаль И долговечней — царственное слово. Ахматова |
I. Подвиг
Мы ни единого удара
Не отклонили от себя.
Она была настолько свободна, что позволяла себе писать стихами дивной красоты о заведомо красивом; и не впадала в красивость.Я к розам хочу, в тот единственный сад,От красивости она была застрахована, кроме всего прочего, еще и собранностью, насторожённостью, всегдашней необходимостью вслушиваться в шаги врагов: ни капли прекраснодушия, ни тени умиленности.
Где лучшая в мире стоит из оград,
Где статуи помнят меня молодой,
А я их под невскою помню водой.
В душистой тени между царственных лип
Мне мачт корабельных мерещится скрип.
И лебедь, как прежде, плывет сквозь века,
Любуясь красой своего двойника.
И замертво спят сотни тысяч шагов
Врагов и друзей, друзей и врагов.
И шествию теней не видно конца
От вазы гранитной до двери дворца.
Там шепчутся белые ночи мои
О чьей-то высокой и тайной любви.
И все перламутром и яшмой горит,
Но света источник таинственно скрыт.
Как никто, различала она своих и чужих. Своих определила раз и навсегда:И в мире нет людей бесслезней,(Эти строки, написанные в 1922 году, взяла эпиграфом к стихотворению 1961 года "Родная земля".) Знала, кому посвящается
Надменнее и проще нас.Души высокая свобода,В этой непреложной, неизменной обращенности к своим, в этой обнаженности духовного родства сказалась ее особого свойства благородная нетерпимость, ее непреклонность, гордыня.
Что дружбою наречена.
Поэзия Ахматовой — поэзия силы, ее господствующая интонация — интонация волевая. Хотеть быть со своими — свойственно всякому, но между хотеть и быть пролегала бездна. А ей было не привыкать:Над сколькими безднами пела...Она была прирожденная повелительница, и ее хочу в действительности означало: могу, воплощу.
Я к розам хочу, в тот единственный сад — значит: уже есть — и сад, и розы.Как мне хочется, чтобыЭто значит, что она властна оживить Петербург, увековечив целую эпоху.
Показаться могли
Голубые сугробы
С Петербургом вдали...Петербург 13 годаВремя было для нее обратимо, и в его претворении участвовала не только стихийная мощь ее воображения, но также осознанная, целенаправленная воля; ее заклинания были не мольбами, но распоряжениями:
Были святки кострами согреты,
И валились с мостов кареты,
И весь траурный город плыл
По неведомому назначенью,
По Неве, иль против теченья —
Только прочь от своих могил.
На Галерной чернела арка,
В Летнем тонко пела флюгарка,
И серебряный месяц ярко
Над серебряным веком стыл.
От того, что по всем дорогам,
Оттого, что ко всем порогам
Приближалась медленно тень,
Ветер рвал со стены афиши,
Дым плясал вприсядку на крыше
И кладбищем пахла сирень.
И, царицей Авдотьей заклятый,
Достоевский и бесноватый,
Город в свой уходил туман,
И выглядывал вновь из мрака,
Старый питерщик и гуляка;
Как пред казнью бил барабан...
И всегда в духоте морозной,
Предвоенной, блудной и грозной,
Жил какой-то будущий гул.
Но тогда он был слышен глуше,
Он почти не тревожил души
И в сугробах невских тонул.
Словно в зеркале страшной ночи,
И беснуется и не хочет
Узнавать себя человек,
А по набережной легендарной
Приближался не календарный —
Настоящий Двадцатый Век.И время прочь, и пространство прочь,Но время ее таило вещи, разглядывать которые не приведи Господь.
Я все разглядела сквозь белую ночь...Всё в порядке: лежит поэмаОна пыталась бороться с памятью:
И, как свойственно ей, молчит.
Ну, а вдруг как вырвется тема,
Кулаком в окно застучит, —
И откликнется издалёка
На призыв этот страшный звук —
Клокотание, стон и клёкот —
И виденье скрещенных рук.В прошлое пути давно закрыты,Иногда еще решительнее:
И на что мне прошлое теперь?
Что там? — окровавленные плиты,
Или замурованная дверь,
Или эхо, что еще не может
Замолчать, хотя я так прошу...У меня сегодня много дела:Но она отдавала себе отчет и в том, что это такое — убитая память.
Надо память до конца убить,
Надо, чтоб душа окаменела,
Надо снова научиться жить,
А не то...И вот когда горчайшее приходит:Избавление от памяти было бы избавлением от мук, но было бы духовной гибелью. Порой муки становились невыносимы, и тогда физическая смерть казалась желанной:
Мы сознаем, что не могли б вместить
То прошлое в границы нашей жизни,
И нам оно почти что так же чуждо,
Как нашему соседу по квартире,
Что тех, кто умер, мы бы не узнали,
А те, с кем нам разлуку бог послал,
Прекрасно обошлись без нас — и даже
Всё к лучшему...Ты все равно придешь. Зачем же не теперь?Но мысль о смерти духовной всегда наполняла ее ужасом, и ужас этот прорывался наружу:
Я жду тебя, мне очень трудно.
Я погасила свет и отворила дверь
Тебе, такой простой и чудной...Буду я городской сумасшедшейМандельштам не зря назвал ее Кассандрой, но это ее пророчество, слава богу, не сбылось.
По предсмертным бродить площадям...
Есть у нее стихотворение "Подвал памяти". Она спускается в подвал памяти, как бы влекомая чуждой силой.Чадит фонарь, вернуться не могу,А кончается стихотворение так:
А знаю, что иду туда, к врагу,
И я прошу, как милости...Но я касаюсь живописи стенВот, оказывается, в чем главный ужас: не в самом подвале, а в невозможности выйти из него. Был только подвал, а дома над ним не было, дом был химерой. Прошлое без настоящего. Как ни терзало былое, оно представлялось реальностью, а сегодняшнее — бредом. Пытка памятью была единственным спасением. Бегством от безумия.
И у камина греюсь. Что за чудо!
Сквозь эту плесень, этот чад и тлен
Сверкнули два зеленых изумруда.
И кот мяукнул. Ну, пойдем домой!
Но где мой дом и где рассудок мой?Уже безумие крыломБезумие не позволит сохраниться достоянию памяти. Одержать победу над памятью — значит уступить победу безумию. Этого не случилось. В единоборстве своем с памятью она оказалась побежденной; единственный раз в жизни. И в этом была ее окончательная победа. Это совершилось не вопреки ее воле, напротив: достало сил бороться до конца. В безнадежности этого борения и в обреченности ему — пафос ее поэзии:
Души накрыло половину,
И поит огненным вином,
И манит в черную долину.
И поняла я, что ему
Должна я уступить победу,
Прислушиваясь к своему
Уже как бы чужому бреду...
И не позволит ничего
Оно мне унести с собою,
Как ни упрашивай его
И как ни докучай мольбою:
Ни сына страшные глаза —
Окаменелое страданье,
Ни день, когда пришла гроза,
Ни час тюремного свиданья,
Ни милую прохладу рук,
Ни лип взволнованные тени,
Ни отдаленный легкий звук —
Слова последних утешений.Мне с Морозовою класть поклоны,Она и в конечном выборе осталась верна себе, предпочла жесточайшего из друзей вкрадчивейшему из врагов: память — забвению. Ее борьба с памятью выражала одно: нестерпимость боли беспрерывной. Она заговаривала боль на какой-то срок, чтобы затем снова погрузиться в нее:
С падчерицей Ирода плясать,
С дымом улетать с костра Дидоны,
Чтобы с Жанной на костер опять.
Господи! Ты видишь, я устала
Воскресать, и умирать, и жить...И, в памяти черной пошарив, найдешь...Но и самые заговoры эти входили в оброк, собираемый памятью. Еще и другая владычица взымала с нее подать — та, что не велит забывать.И только совесть с каждым днем страшнейПамять и совесть. В служении им — подвиг ее судьбы.
Беснуется: великой хочет дани...
II. ВоздаяниеВсе души милых на высоких звездах.В награду за верность память временами отпускала ее за свой смертный круг, за все девять кругов, — и ее выносило на немыслимые просторы:
Как хорошо, что некого терять
И можно плакать. Царскосельский воздух
Был создан, чтобы песни повторять.Я не была здесь лет семьсот,Это из азийского цикла — "Луна в зените". Тогда она обнаружила в себе нечто... Нет, чувствовала это всегда, но вдруг — оно хлынуло с пугающей силой:
Но ничего не изменилось...
Все так же льется божья милость
С непререкаемых высот,
Все те же хоры звезд и вод,
Все так же своды неба черны,
Все так же ветер носит зерна,
И ту же песню мать поет...Это рысьи глаза твои, Азия,Ежи Лец, сочинитель афоризмов, заметил, что непременным условием бессмертия является смерть.
Что-то высмотрели во мне,
Что-то выдразнили подспудное,
И рожденное тишиной,
И томительное, и трудное,
Как полдневный термезский зной.
Словно вся прапамять в сознание
Раскаленной лавой текла,
Словно я свои же рыдания
Из чужих ладоней пила.
Анна Ахматова ощутила бессмертие заживо.
Не просто уверовала в него, но именно ощутила. Отвлеченная идея бессмертия представлялась ей то банальностью:Смерти нет — это всем известно,то откровением:
Повторять это стало пресно,Наше священное ремеслоНо в любом случае о том, что нет смерти вообще, она возвещала с невозмутимым спокойствием, с эпической отстраненностью. Иное дело, когда вечность окликала ее по имени... Услышав этот зов, она отвечала стихами величайшей лирической напряженности:
Существует тысячи лет...
С ним и без света в мире светло,
Но еще ни один не сказал поэт,
Что мудрости нет и старости нет,
А может, и смерти нет.Прямо под ноги пулям,Название — "Путем всея земли". Стихи — о путешествии назад, к рождению, к истоку. Туда, где сходится конец всех концов с началом всех начал.
Расталкивая года,
По январям и июлям
Я проберусь туда...
Никто не увидит ранку,
Крик не услышит мой,
Меня, китежанку,
Позвали домой.
И гнались за мною
Сто тысяч берез,
Стеклянной стеною
Струился мороз.
У давних пожарищ
Обугленный склад.
«Вот пропуск, товарищ,
Пустите назад».
Она знала наверняка, что есть у нее пропуск туда. И знала, кому еще из современников полагается этот — вневременной — пропуск. Ближайшему из китежан.О, как пряно дыханье гвоздики,И тому, с Москвы-реки.
Мне когда-то приснившейся там, —
Там, где кружатся Эвридики,
Бык Европу везет по волнам;
Там, где наши проносятся тени,
Над Невой, над Невой, над Невой;
Там, где плещет Нева о ступени, —
Это пропуск в бессмертие твой.За то, что дым сравнил с Лаокооном,И еще были.
Кладбищенский воспел чертополох,
За то, что мир наполнил новым звоном
В пространстве новом отраженных строк.
Один —Плоть, почти что ставшая духом,Другой —
И античный локон над ухом.Полосатой наряжен верстой,Это — призраки "Поэмы без героя".
Размалеван пестро и грубо.Чтоб они столетьям достались,Она осталась на земле после них, после всех. И все перекликалась со своими, переписывалась...
Их стихи за них постарались.. . . . . . . . . . . . . . . . . .«Старости нет и мудрости нет» — это вообще, на свете. У нее было все.
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
Чудится мне на воздушных путях
Двух голосов перекличка.
Двух? А еще у восточной стены,
В зарослях крепкой малины,
Темная свежая кисть бузины...
Это — письмо от Марины.Могучая евангельская старостьА мудрость была такая:
И тот горчайший гефсиманский вздох.О своем я уже не заплачу,Вот последние строки "Путем всея земли":
Но не видеть бы мне на земле
Золотое клеймо неудачи
На еще безмятежном челе.Великую зимуПоследнего жилища прождала после этих стихов еще четверть века. Сказала:
Я долго ждала,
Как белую схиму
Ее приняла.
И в легкие сани
Спокойно сажусь...
Я к вам, китежане,
До ночи вернусь.
За древней стоянкой
Один переход...
Теперь с китежанкой
Никто не пойдет,
Ни брат, ни соседка,
Ни первый жених —
Лишь хвойная ветка
Да солнечный стих,
Оброненный нищим
И поднятый мной...
В последнем жилище
Меня упокой.И устремлюсь к желанному притину.Но из этого не следует, что она была отрешена от земного бытия.И отступилась я здесь от всего,— Не следует понимать слишком буквально.
От земного всякого блага —Все мы немного у жизни в гостях,Привычка эта была у нее чрезвычайно сильна.
Жить — это только привычка...Но я предупреждаю вас,Это написано в том же году, что и "Путем всея земли". Тем мучительнее была ее привязанность к земной черте, что она сумела заглянуть за эту черту, что душа ее витала на грани «как бы двойного бытия» (Тютчев). Это ведь земное блаженство — подступать
Что я живу в последний раз.
Ни ласточкой, ни кленом,
Ни тростником и ни водой,
Ни колокольным звоном
Не буду я людей смущать
И сны чужие навещать
Неутоленным стоном.К какому-то крайнему краю...Цикл "Смерть" начинается такими стихами:I.Страшная минута... Прощанье с родной страной — с землею — не было для нее легким делом. Известно, что происходило в ней, когда души милых отлетали к высоким звездам.
Я была на краю чего-то,
Чему верного нет названья...
Зазывающая дремота,
От себя самой ускользанье...
II.
А я еще стою на подступах к чему-то,
Что достается всем, но разною ценой...
На этом корабле есть для меня каюта
И ветер в парусах — и страшная минута
Прощания с моей родной страной.Почти не может быть; ведь ты была всегда:Это было написано в 1964 году. Быть может, чем ближе к крайнему краю, тем — в сознании — труднее было переступить его. Сколько тяжести в этом — попробую... Много раньше писала:
В тени блаженных лип, в блокаде и в больнице,
В тюремной камере и там, где злые птицы,
И травы пышные, и страшная вода.
О, как менялось все но ты была всегда;
И мнится, что души отъяли половину,
Ту, что была тобой, — в ней знала я причину
Чего-то главного. И все забыла вдруг...
Но звонкий голос твой зовет меня оттуда
И просит не грустить и смерти ждать, как чуда.
Ну, что ж! Попробую.
("Памяти В. С. Срезневской")Пятым действием драмыТрудно, но не так, как потом... А смолоду прощалась еще легче:
Веет воздух осенний,
Каждая клумба в парке
Кажется свежей могилой.
Справлена чистая тризна,
И больше нечего делать.
Что же я медлю, словно
Скоро свершится чудо?
Так тяжелую лодку долго
У пристани слабой рукою
Удерживать можно, прощаясь
С тем, кто остался на суше.Как невеста получаюГощу у смерти белой — это не метафора, это была жестокая чахотка, от которой исцелилась чудом. Когда прощалась, не верила в исцеленье. Эти стихи — прикосновение к вечности, в них, казалось бы, и вовсе преодолено земное тяготенье. Но как предметен здесь самый образ вечности! Многим ли поэтам удавалось решить этот образ пластически, передать безмерное в столь четких земных измерениях:
Каждый вечер по письму,
Поздно ночью отвечаю
Другу моему.
«Я гощу у смерти белой
По дороге в тьму.
Зла, мой ласковый, не делай
В мире никому».
И стоит звезда большая
Между двух стволов,
Так спокойно обещая
Исполненье снов.И стоит звезда большая(Позднее Мандельштам написал:
Между двух стволов...Где сосна до звезды достает...)В ней гармонически соединилось здешнее с нездешним.Здесь все меня переживет,Когда переполнена грудь —
Все, даже ветхие скворешни
И этот воздух, воздух вешний,
Морской свершивший перелет.
И голос вечности зовет
С неодолимостью нездешней,
И над цветущею черешней
Сиянье легкий месяц льет.
И кажется такой нетрудной,
Белея в чаще изумрудной,
Дорога, не скажу куда...
Там средь стволов еще светлее,
И все похоже на аллею
У царскосельского пруда.— И этот воздух, воздух вешний,когда на пределе земного дыхания, тогда:
Морской свершивший перелет —И голос вечности зовет —— свободный выход в запредельное. Это — по-ахматовски.
Одна оставалась у нее неутоленность, одна печаль:Многое еще, наверно, хочетМногое хотело... Да, не часто раздавались на земле такие голоса.
Быть воспетым голосом моим...Чистейшего звукаСтоит пожалеть не воспетое этим голосом. Но зато сколько вместило в себя ее
Высокая власть...Победившее смерть слово, —и пусть не страшится забвения все причастное к нему:Набок съехавший куполок,
Грай вороний, и вопль паровоза,
И как будто отбывшая срок,
Ковылявшая в поле береза...1970