Алла Демидова
Ахматовские зеркала

Начало

ЧАСТЬ ВТОРАЯ
РЕШКА


    Решка - обратная сторона монеты. Ее назначение - персонифицировать эпоху, дать представление о главном действующем лице, времени. На решке часто изображалось имя императора или его вензель. Составленный из различных переплетений, он напоминал решетку. Отсюда - "решка". (На нынешних монетах это сторона, где изображена стоимость монеты.)
    В "Поэме" эпоха обозначена именем Поэта. Ахматова здесь - через свою судьбу, свои идеалы и судьбы других поэтов - озвучивает время, в котором живет.
    С другой стороны, решка всегда означала несчастье, крах, срыв. Трагедию. "Орел или Решка" - известная игра на испытание судьбы и здесь в названии можно угадать ироническую интонацию автора - мол, в этой игре с жизнью поэту не повезло: выпала решка….
А я иду - за мной беда,
Не прямо и не косо,
А в никуда и в никогда,
Как поезда с откоса,
- писала Ахматова в том же 1940-м году, когда была начата "Поэма".
    Раньше вторая часть была посвящена Владимиру Георгиевичу Гаршину, но после разрыва с ним в 1944 году Ахматова посвящение сняла. Говорят, что вторая часть "Поэмы" и названа по совету Гаршина, который был страстным коллекционером-нумизматом. Эта часть начата 3-5 января 1941 года в Ленинграде. Сначала она называлась "Intermezzo", что в переводе с латинского означает "находиться посередине". По словам Ахматовой, в "Поэме" она служит "аркой", перекинутой от прошлого к будущему. Уже тогда "Intermezzo" было посвящено Гаршину.

…Я воды Леты пью,
Мне доктором запрещена унылость.
Пушкин

    - Эпиграф взят из "Домика в Коломне".

In my beginning is my end.
T. S. Eliot*

    - Ахматова взяла эту строчку из "Четырех квартетов" Элиота, где главная мысль: мудрость - это смирение. С Элиотом у нее была какая-то странная мистическая связь. Он, например, родился за год до рождения Ахматовой и умер за год до ее смерти.
    Один "Квартет" Элиота начинался словами: "In ту beginning is my end" (в моем начале мой конец). А другой - наоборот: "In my end is my beginning" (в моем конце мое начало). Обе эти фразы выбиты на могильной плите Элиота. Эта гамлетовская тема - спуск вниз и после смерти подъем вверх. Мысль Екклезиаста о том, что после смерти все умирает, у Элиота, как и у Шекспира, имеет продолжение в вере во "второе рождение" после конца. Мысль эта мне очень близка и понятна (именно так я играю своего Гамлета в спектакле "Гамлет-урок"), Но Ахматова для эпиграфа выбрала только первую строчку Элиота, акцентируя внимание читателей на "начале" - на первой части "Поэмы" - на "Тринадцатом годе". Именно там был заложен "конец" привычного хода истории.
    Вячеслав Всеволодович Иванов вспоминает, как летом 1949 г. Пастернак рассказывал: "Как-то мне подарили "Четыре квартета" Т. С. Элиота и я увидел, что для этого нужно другое знание языка: нужно ходить по улицам, ездить на подножках трамваев. И я подарил эту книгу Ахматовой. Представьте, она все это поняла!"
    В России интерес к Элиоту был особенно силен в 60-е годы. У Бродского, например, есть стихотворение "На смерть Т. С. Элиота", которое Ахматова очень ценила. Она пишет Бродскому: "Мне даже светло от мысли, что они (стихи. - А. Д.) существуют". А Анатолий Найман в своих воспоминаниях отмечает: "Она заговорила о нем <…> за несколько дней до его смерти. <…> Бедный, годами служил в банке, как тяжело ему было. Ну хоть в старости - признание, слава. <…>Я переводил тогда главу из "Четырех квартетов. <…> она отметила строчки: "The only wisdom we can hope to acquire / Is the wisdom of humility: humility endless" (Единственная мудрость, достижения которой мы можем чаять, это мудрость смирения: смирение бесконечно.) Часто повторяла: "Humility endless"
    В 1965 году, в августе, Ахматова записала в дневник слова Элиота о смирении и добавила: "В этот месяц, когда я, кажется, нуждаюсь в утешении, мне прислал его только Элиот…"
    Специалисты утверждают, что именно Элиот первым ввел в поэзию прямое и скрытое цитирование и, видимо, от него пошла поэтика "с чужого голоса".
_____________
    * В моем начале мой конец. Т. С. Элиот (англ.)

Место действия - Фонтанный Дом. Время - 5 января 1941 года. В окне призрак оснеженного клена. Только что пронеслась адская арлекинада тринадцатого года, разбудив безмолвие великой молчальницы-эпохи и оставив за собою тот свойственный каждому праздничному или похоронному шествию беспорядок - дым факелов, цветы на полу, навсегда потерянные священные сувениры. В печной трубе воет ветер, и в этом вое можно угадать очень глубоко и очень умело спрятанные обрывки Реквиема. О том, что мерещится в зеркалах, лучше не думать.
    - Опять обращает внимание поставленная дата - 5 января 1941 года. Крещенье. 5 января 1946 г. - свидание с Берлиным. 1941 год поставлен под "Вступлением" к "Поэме".
    "Только что пронеслась адская арлекинада" - как похоронное шествие. В одном наброске к либретто у Ахматовой есть запись: "Панихида, как в "Маскараде" Мейерхольда (свечи, пение, вуали, ладанный дым)".
    "Обрывки Реквиема" - это может быть и моцартовский "Реквием", и ахматовский, который она к этому времени уже написала. Но это может быть и отголоском пронесшейся в первой части адской арлекинады, после которой "настоящий двадцатый век" принес войны и революцию. А после гибели - панихида. Но "Реквием" возникает пока обрывками, незаметно, ибо январь 1941 года - это еще мирное время, но уже канун тех событий, когда он зазвучит во весь голос.
    "Гость из будущего называет Поэму Реквиемом по всей Европе и исчезает в мутном зеленом зеркале Шереметевского чердака (помахал мне рукой и не по-русски молвил: "До свиданья!")…" - записывает Ахматова в комментариях к "Поэме". Я думаю, читателю уже не надо объяснять, кого Ахматова имела в виду здесь под "гостем из будущего". Это Исайя Берлин. В "Решке", по утверждению самой Ахматовой, двойников нет. А в ее записных книжках есть строчки, которые она не пустила в "Решку" из-за множественности отражений:
И тогда мой гость зазеркальный,
Не веселый и не печальный,
Просто спросит: "Простишь меня?"
Обовьет, как цепью жемчужной,
И мне сразу станет ненужно
Мрака ночи и света дня.
    В этих строчках нет конкретного адреса. Может быть, здесь опять появляется мистическое зеркало, в котором Берлин отражается Борисом Анрепом, а Владимир Гаршин - Пуниным.
    "Но, впрочем, даром / Тайн не выдаю своих…", - пишет Ахматова.

…жасминный куст,
Где Данте шел и воздух густ.
Н. К.

    - Этот эпиграф Ахматова взяла у Николая Клюева из стихотворения 1932 года "Клеветникам искусства", за которое, как говорят, он был арестован. Первая строчка этого стихотворения: "Я гневаюсь на вас и горестно браню…" Все стихотворение - негодующее и направлено против серых "бумажных" бездарностей, которые руководят судьбами искусства, против тех, кто "мерил голодом певучего коня". Но даже в такой обстановке звучат "соловьиные раскаты", и здесь Клюев помимо самого себя называет Клычкова, Ахматову и Павла Васильева, который погиб в ГУЛАГе, как и сам Клюев.
    Строчки, обращенные к Ахматовой, выглядели так:
"Ахматова - жасминный куст,
Обожженный асфальтом серым,
Тропу утратила ль к пещерам,
Где Данте шел и воздух густ,
И нимфа лен прядет хрустальный?
Средь русских женщин Анной дальней
Она как облачко сквозит
Вечерней проседью ракит!.."
    Для Ахматовой в строчках, взятых у Клюева в качестве эпиграфа к "Поэме", главным было обратить внимание читателя на связь "Решки" с Данте, с "Божественной комедией", с его Адом. "По ту стороны ада мы", - скажет она.
    А может быть, и другая ассоциация - в главе 3 "Исхода" говорится о том, как Моисей пас стадо своего тестя Иофора неподалеку от горы Хорив. "И явился ему ангел Господень в пламени огня из среды тернового куста, И увидел он, что терновый куст горит огнем, но куст не сгорает".
    И поскольку, как я уже писала, у меня ассоциативное мышление, мне вспоминается стихотворение Цветаевой "Куст", в котором говорится о хаосе Природы, из которого вырастает поэтическое слово. В черновике у Цветаевой было:
"Тогда я узнаю, тоня
Лицом в тишине первозданной,
Что нужно кусту от меня:
Меня - и Ахматовой Анны".
    Но, как Ахматова писала в одном из писем к N, что ее лучше не подпускать к Пушкину, ибо конца письму не будет, так и мне, говоря о "Поэме без героя" - лучше лишний раз не упоминать Цветаеву (о которой все-таки придется еще раз вспомнить, но немного ниже).
    Я не знаю, было ли известно Ахматовой, когда она взяла этот эпиграф, что ее изобразил в своей мозаике Борис Анреп на полу Лондонской национальной библиотеки (во всяком случае, потом, когда она была в Оксфорде, ей подарили фотографию этой мозаики). Анреп, как я уже говорила, запечатлел Ахматову в сюжете "Сострадание". Лежит на боку молодая худая женщина с серой челкой (но лежит иначе, чем на рисунке Модильяни), а над ней склонился Ангел с благословением. За плитой, на которой выложена эта женская фигура, изображена толпа людей: полускелеты ГУЛАГа или блокадного Ленинграда.
    А что касается Николая Клюева, то можно и без этого эпиграфа сказать, что он отражается в зеркалах среди образов "Петербургской повести". Ахматова говорила: "Николай Клюев был ловец душ. Он каждому хотел подсказать его призвание. Блоку объяснял, что Россия его Жена. Меня назвал Китежанкой".
    Характерно, что в том же 1940 году, что и "Поэма без героя", была начата поэма "Путем всея земли", имевшая и другое название - "Китежанка". Там Ахматова уподобляет себя китежанке, которая, "расталкивая года", возвращается "домой" - в град Китеж. Это возвращение памяти в далекое прошлое роднит "Китежанку" с "Поэмой". Может быть, поэтому Ахматова писала: "Рядом с этой идет другая…"?

I
Мой редактор был недоволен,
Клялся мне, что занят и болен.
Засекретил свой телефон
И ворчал: "Там три темы сразу!
Дочитав последнюю фразу,
Не поймешь, кто в кого влюблен.

II
Кто, когда и зачем встречался,
Кто погиб, и кто жив остался,
И кто автор, и кто герой, -
И к чему нам сегодня эти
Рассуждения о поэте
И каких-то призраков рой?"

    - Начало "Решки" - ироническое описание извечного диалога редактора и автора.
    Я помню, как в одной своей книжке описывала маленькую сценку, которую увидела на набережной Ялты. Я спустилась вниз из дома Чехова, думала о его последних годах, о том, что он дописывал "Вишневый сад", лежа на своей узкой кровати, о его последних словах перед смертью: "Ich schterbe…" и увидела, как по яркой от весеннего солнца набережной мальчишки гоняли на своих дребезжащих велосипедах и, объезжая друг друга, кричали во все горло: "Айн момент - момент и море!" И как потом моя редакторша недовольно переправила эти забавные выкрики в "memento mori". Я тогда посмеялась над этим: мальчишки ведь не могли знать эту латинскую фразу. Для меня в их криках слилось все: и смерть, и солнце, и беспечная молодость, и любимая мною Ялта, и море. А для мальчишек это было смешное сочетание слов, смысла которых они не понимали. Ироническое отстранение присутствует в "Поэме" довольно часто. Даже в "Реквиеме" у Ахматовой слышится ирония к самой себе (это вообще свойство российского интеллигента):
Показать бы тебе, насмешнице
И любимице всех друзей,
Царскосельской веселой грешнице,
Что случится с жизнью твоей…
    В "Поэме без героя" она как раз и показала самой себе, что именно случилось с ее жизнью, когда пронеслась "адская арлекинада" 13-го года. И что может сделать с человеком "Настоящий Двадцатый Век".

III
Я ответила: "Там их трое -
Главный был наряжен верстою,
А другой как демон одет, -
Чтоб они столетьям достались,
Их стихи за них постарались,
Третий прожил лишь двадцать лет…

    "Там их трое" - может быть, Маяковский, Блок и Князев - как три лика времени?
    В черновиках у Ахматовой о третьем было: "Третий умер в семнадцать лет", хотя Всеволоду Князеву, когда он застрелился, было двадцать три. Здесь, я думаю, опять могло возникнуть двойничество - воспоминание о Линдберге ("мальчика очень жаль").
    В семнадцать лет застрелился герой Маяковского в поэме "Про это", в ночь под Рождество оставивший записку: "Прощайте. Кончаю. Прошу не винить". Маяковский потрясен сходством застрелившегося с собой: "До чего ж на меня похож!" А "про это" у Достоевского в "Преступлении и наказании" означает - про убийство.

IV
И мне жалко его". И снова
Выпадало за словом слово,
Музыкальный ящик гремел.
И над тем флаконом надбитым
Языком кривым и сердитым
Яд неведомый пламенел.

    - Я уже писала об "Ольгиных вещах", которые присутствуют в "Поэме". И здесь: "флакон" - это старинный флакон, принадлежавший Судейкиной, который в их совместном с Ахматовой быту окружался ассоциациями из стихотворения Бодлера "Флакон". В стихотворении были такие строчки:
"Есть запахи, чья власть над нами бесконечна:
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Бывает, что ларец диковинный открыв
(Заржавленный замок упорен и визглив),
Иль где-нибудь в углу, средь рухляди чердачной
В слежавшейся пыли находим мы невзрачный
Флакон из-под духов: он тускл, и пуст, и сух,
Но память в нем жива, жив отлетевший дух.
Минувшие мечты, восторги и обиды,
Мечты увядшие - слепые хризалиды,
Из затхлой темноты, как бы набравшись сил,
Выпрастывают вдруг великолепье крыл.
В лазурном, золотом, багряном одеянье,
Нам голову кружа, парит Воспоминанье.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Там оживает тень любви похороненной,
Прелестный призрак, прах, струивший аромат".
    А слова "яд неведомый пламенел" тоже реминисценция из бодлеровского стихотворения, где автор уподобляет себя или свою книгу "Цветы зла", откуда взято это стихотворение, брошенному и забытому "надтреснутому" флакону, в котором когда-то была душа -
"…злое зелье,
Яд, созданный в раю…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
О, сердца моего начало и конец!"
    Привожу этот, один из типичных, примеров скрытых заимствований Ахматовой у других поэтов.
    "Музыкальный ящик" раньше принадлежал Сергею Судейкину и наигрывал вальс Штрауса. И, как говорят специалисты, дольники с преобладанием анапеста, которыми написана "Поэма", ассоциируются с вальсовой стихией.

V
А во сне мне казалось, что это
Я пишу для кого-то либретто,
И отбоя от музыки нет.

    - Ахматова и музыка - отдельная тема. По этому поводу есть специальные исследования. У Ахматовой в стихах много строчек типа:
"И музыка со мной покой делила,
Сговорчивей нет в мире никого…"
    Или:
"Она одна со мною говорит,
Когда другие подойти боятся…"
    Или:
"Подслушать у музыки что-то
И выдать шутя за свое…"
    А что касается "Поэмы", то Ахматова неоднократно отмечала ее тесную и как будто таинственную связь с музыкой.
    Во многих воспоминаниях приводится длинная цитата из самой Ахматовой о том, как она писала либретто и как увидела балет во сне. И хоть прямая речь Ахматовой в этих пересказах разнится, но суть остается одна. В прозаическом наброске "Вместо предисловия (к балету "Триптих")" есть запись: "Сегодня ночью (7 июня 1958 года) я увидела (или услышала) во сне мою поэму как трагический балет. Это уже во второй раз - первый раз так было в 1946 году <…>. Я помню все: и декорации, и костюмы, и большие лондонские часы (справа) с серебряным звоном, которые били новогоднюю полночь. О. танцевала "la danse russe revee par Debussy"*, как сказал о ней в Ц. С. Кирилл Владимирович в 1915-м году, потом какой-то танец в шубке, с большой муфтой и в меховых сапожках (как на портрете С. Судейкина в Русском музее), в костюме Путаницы руководила трагической кадрилью ("Вижу танец придворных костей"), безумствовала Козлоногой и плясала "Коломбиной 10-х годов" со своими вечными партнерами - неверным Арлекином и "дежурным" Пьеро (Мнимое благополучие).
    Потом сбросила все и оказалась Психеей с нелетными бабочкиными крылышками и в густом теплом желтом сиянии. Победа жизни.
    Метели затеяли новогодний бал на Марсовом Поле. - Сквозь этот призрачный бал видно, как курносые павловцы возвращаются в свои казармы с крещенского парада на льду. Бьет барабан. Смена караула в Зимнем.
    Кучера плясали, как в "Петрушке" Стравинского. Анна Павлова (Лебедь) летела над Мариинской сценой. Голуби ворковали в середине Гостиного двора - там продавали пахучие елки, перед угловыми иконами в пышных золотых окладах жарко горели неугасимые лампады. Блок ждал Командора.
    Я с Б. Анрепом возвращаюсь с генеральной репетиции "Маскарада" (где Мейерхольд и Юрьев получили последние царские подарки), когда кавалерия лавой шла по Невскому (25 февраля 1917) ("Решка"). Немцы бомбили мосты, в музыке гробовой звук - это "зашивают" Город (авг. 1941).
    Седьмая симфония Шостаковича, уводя немецкий марш, возвращаясь в родной эфир, гость из будущего называет Поэму - Реквиемом по всей Европе…
    Не хватало только незнакомого человека из другого столетия, который должен был принести ветку мокрой сирени.
    Автор музыки, которая хотя и не была написана и все время звучала так, что мне о ней говорили самые разные читатели, еще не знал о ее существовании. (Приснится же…)
    7 июня 1958 г.".
    Как я уже говорила, Артур Лурье написал музыку к "Поэме без героя" и посвятил ее Ольге Судейкиной. Ахматова знала об этом и в 1960 году написала стихи, обращенные к "Самой Поэме", с эпиграфом из Мандельштама:
                        "…и слово в музыку вернись"
Ты растешь, ты цветешь, ты - в звуке.
Я тебя на новые муки
Воскресила - дала врагу…
Восемь тысяч миль не преграда,
Песня словно звучит у сада,
Каждый вздох проверить могу.
И я знаю - с ним ровно то же,
Мне его попрекать негоже,
Эта связь выше наших сил, -
Оба мы ни в чем не виновны,
Были наши жертвы бескровны -
Я забыла, и он - забыл.
    В этом стихотворении, спустя много лет, вспоминаются отношения с Артуром Лурье, о которых я писала вначале. Но почему "дала врагу"? Думаю (напоминаю для не знающих или забывших советскую историю), это дань цензуре, ведь Артур Лурье уже давно жил в Америке. В черновиках "Поэмы" возникла фраза: "А во сне мне казалось, что это / Я пишу для Артура либретто".
    В 60-е годы Лурье написал письмо Ахматовой. Я не буду приводить его целиком, но вот несколько строчек: "…здесь никому ничего не нужно и путь для иностранцев закрыт. Все это ты предвидела уже 40 лет тому назад: "полынью пахнет хлеб чужой" <…> А вообще живу в полной пустоте, как тень".
    К фразе о посещении "Маскарада" Ахматова дописала строфу, думая ввести ее в "Решку", но потом оставила в черновиках:
И я рада или не рада,
Что иду с тобой с "Маскарада"
И куда мы еще дойдем? -
А вокруг - ведь город тот самый
Старой ведьмы - Пиковой Дамы,
С каждым шагом все дальше дом…
    В заметках Ахматовой есть упоминание о бое "лондонских часов". Дело в том, что в Пушкинском доме стоят лондонские часы из вещей коллекционера Дашкова - бой их курантов такой же, как у курантов Вестминстерского аббатства. Но, с другой стороны, бой лондонских часов напоминал Ахматовой Исайю Берлина и Бориса Анрепа, которые жили в Англии.
____________
    * Русская пляска, приснившаяся Дебюсси (фр.)

А ведь сон - это тоже вещица,
Soft embalmer*, Синяя птица,
Эльсинорских террас парапет.

    - Я помню, что когда учила "Поэму" наизусть для выступления, то, не зная английского языка, никак не могла правильно выговорить это Soft embalmer. В это время в Россию впервые приехал один крупный политолог из Оксфорда. Моя приятельница привезла его к нам на дачу. Он восхищался русскими просторами и захотел выучить, как произносить по-русски "береза". У него не получалось. Я ему предложила "обмен": он меня учит правильно говорить "Soft embalmer", а я его "береза". Как мы ни старались, произношение и у него, и у меня осталось чудовищным.
    "Эльсинорских террас парапет" - строчка из стихотворения Поля Валери "Variete" ("Сон"), которая одновременно аукается с "гамлетовыми подвязками" первой части "Поэмы". Как можно заметить, в этих трех строчках зашифрованы Китс, Валери, Метерлинк и Шекспир. "Я на чужом пишу черновике…" - вот почему Ахматовой было трудно объяснить Надежде Мандельштам, что эти строчки относились не только к Мандельштаму.
______________
    * Нелепый утешитель (англ.)

VI
И сама я была не рада,
Этой адской арлекинады
Издалека заслышав вой.
Все надеялась я, что мимо
Белой залы, как хлопья дыма,
Пронесется сквозь сумрак хвой.

    - Однажды мой друг, прекрасный композитор Эдисон Денисов, обронил фразу: "Я не пишу музыку, я ее записываю". Я тогда по молодости не очень это поняла, но потом неоднократно слышала такие слова и от поэтов, и от композиторов.
    Немало написано и о том, что Ахматова почти не имела черновиков. Лежа и закрыв глаза, она что-то невнятно бормотала - "гудела", "жужжала", а потом, поднявшись, записывала то, что ей услышалось, - сразу, без черновиков. Есть рассказ самой Ахматовой, как она ехала в поезде в 21-м году, захотела курить, но не было спичек. Вышла в тамбур, там ехали молодые солдаты, которые тоже хотели курить, но спичек у них тоже не было. В щель тамбура залетали искры от паровоза, и Ахматова исхитрилась прикурить от такой искры. "Эта не пропадет", - сказали солдаты, а она вернулась в вагон и сразу записала провидческое стихотворение "Не бывать тебе в живых". Через несколько дней был расстрелян Николай Гумилев…
    Сама Ахматова часто говорила, что за пять минут не знает, что стихи "придут". Бумаге доверялся не поиск, а результат. Писала она, совсем не заботясь о знаках препинания - это доверялось друзьям. Как и Маяковский, который просил Осипа Брика расставить ему запятые.
    Тема своеволия таланта, который в тебе живет, обширна. Мне меньше всего здесь хочется приводить примеры из собственной биографии. Процитирую опять дневниковые записи Ахматовой: "X спросил меня, трудно или легко писать стихи. Я ответила: их или кто-нибудь диктует, и тогда совсем легко, а когда не диктует - просто невозможно". Или - в другом месте: "Есть два вида стихов. Одни - те, над которыми работаешь: там одну строчку переделаешь, тут изменишь… А есть другие. Как будто кто-то сквозь тебя взял да и написал". Впрочем, у Ахматовой есть прекрасный поэтический цикл "Творчество", где опять просто, ясно и "всякому понятно" объяснено, как возникают стихи.
    Интересна ахматовская запись о Брюсове: "Он писал два стихотворения в день и не написал ни одного. Стихи нельзя придумывать".
    А про "Поэму" она говорила, что ей ее кто-то "продиктовал", и добавляла: "Особенно меня убеждает в том та демонская легкость, с которой я писала Поэму: редчайшие рифмы просто висели на кончике карандаша, сложнейшие повороты сами выступали из бумаги".
    Не так давно вышли "Дневники" Николая Пунина, и там на эту тему есть интересная запись, помеченная 21 февраля 1946 года:
    "Я. - Поэты - не профессионалы.
    Акума*. - Да, известно; это что-то вроде аппарата, несостоявшегося аппарата; сидят и ловят; может быть, раз в столетие что-то поймают. Ловят, в сущности, только интонацию, все остальное есть здесь. Живописцы, актеры, певцы - это все профессионалы, почты - ловцы интонаций. Если он сегодня написал стихотворение, он совершенно не знает, напишет ли его завтра или, может быть, больше никогда.
    Я. - И это, Вы думаете, можно сказать и о Пушкине?
    Акума. - Да, и о Пушкине, и о Данте, и о каждом художнике".
    Когда, уже на моей памяти, Лев Николаевич Гумилев стал выступать с лекциями в Москве и в Ленинграде, то как-то сказал, что время проходит через поэта. (Я, кстати, тут же вспомнила знаменитую фразу Гейне: "Время раскололось, трещина прошла по сердцу поэта".) И поэт, сам иногда того не желая, но в силу дара и особенного устройства души и нервной системы передает это время через свои стихи. Время диктует поэту - поэт не "сам пишет". Поэт "вечности заложник, у времени в плену". Одинокий человек, стоящий перед лицом Вечности, Смерти, Вселенной, перед лицом Бога, - он не может стать героем, например, бытовой повести или пьесы Островского. Только поэтическое слово способно выразить его Дух.
    Я любила слушать лекции Льва Николаевича о "пассионарности", о "биче космоса". А однажды он пришел с женой в Ленинградскую филармонию слушать, как я читаю "Реквием" Ахматовой. После концерта он зашел за кулисы. Я увидела, как на меня двигается Ахматова, только почему-то в мужском обличье. Он к старости был очень похож на поздние ахматовские фотографии. Чтобы как-то предвосхитить его отзыв, я затараторила, "прикинувшись" актрисой: "Ах, как я волновалась, Лев Николаевич, когда увидела Вас в зале и когда читала "И сына страшные глаза - окаменелое страданье…", он меня прервал: "Стоп, Алла, я сам боялся, когда сюда шел, хотя забыл это чувство со времен оных, потому что терпеть не могу слушать, как актеры читают стихи, особенно Ахматову и особенно "Реквием", но… Вы были хорошо одеты!" Боже! Как мне понравился этот ответ. Я не люблю, когда мне говорят после выступления комплименты, болезненно к этому отношусь. А не комплименты, как правило, никто не говорит. А тут вдруг - "Вы были хорошо одеты!" (то есть - к месту). Вроде бы и комплимент, но не в лоб.
    Одежда на сцене - это уже часть образа, и если она верно найдена, то только усиливает впечатление. Очень многие люди живут импульсивно, руководствуясь чувством, сиюминутностью, не понимая последствий своего поступка, слова, внешнего вида. Актер в роли должен точно рассчитать причину и следствие любого поступка своего героя. А опыт вживания в чужую жизнь, чужую манеру поведения, речи и движений заставляет его более пристально рассматривать и свою внутреннюю жизнь, и жизнь внешнюю, углубляясь в психологию. Поэтому, как я уже объясняла вначале, я и стала писать эти заметки к "Поэме", чтобы разобраться: где причина, а где следствие.
    И все-таки, чтобы быть точной, меня, как актрису, сейчас больше всего интересует состояние души. Процесс больше, чем результат, репетиция больше, чем спектакль. Начало важнее конца. "В моем начале мой конец".
    Процесс разгадывания "Поэмы" меня поглотил. Ахматова писала о ней: "На месяцы, на годы она закрывалась герметически, я забывала ее, я не любила ее, я внутренне боролась с ней". Я, начав заниматься "Поэмой", могу теперь повторить эти слова уже и от себя.
____________
    * Домашнее прозвище Ахматовой.

VII
Не отбиться от рухляди пестрой.
Это старый чудит Калиостро -
Сам изящнейший сатана,
Кто над мертвым со мной не плачет,
Кто не знает, что совесть значит
И зачем существует она.

    - В варианте 40-го года эти строчки в "Поэме" звучали так:
Не отбиться от рухляди пестрой, -
Это старый чудит Калиостро
За мою к нему нелюбовь,
И мелькают летучие мыши,
И бегут горбуны по крыше,
И "Цыганочка" лижет кровь.
    "Калиостро" - отсыл к роману Михаила Кузмина "Чудесная жизнь Иосифа Бальзамо, графа Калиостро".
    Кстати, у Кузмина, несмотря на прекрасное предисловие к первой книжке Ахматовой, есть стихотворение, написанное в 1912 году и посвященное ей, где он пишет:
"…Ворожея, жестоко точишь жало
Отравленного, тонкого кинжала!
Ход солнца ты б охотно задержала
И блеск денницы".
    Я уже приводила заключительные строчки из цикла "Форель разбивает лед", как будто специально написанные, чтобы пояснить "Поэму". Здесь опять встает вопрос о первичности замысла и его гениальном воплощении в "Поэме без героя".
"…Толпой нахлынули воспоминанья,
Отрывки из прочитанных романов,
Покойники смешалися с живыми,
И так все перепуталось, что я
И сам не рад, что все это затеял…"
    Лидия Корнеевна Чуковская вспоминает, что перед 1940 годом Ахматова просила у нее экземпляр "Форели" Кузмина, чтобы заново его перечитать. И хоть мне, например, очень нравится "Форель разбивает лед" из-за присутствующей в ней сгущенной, сжатой страсти, от кузминской поэмы "Поэму без героя" отличает переданный накал времени. Трагизм эпохи, охватывающей огромное пространство от 1913 года до 1960-х, вобравшей в себя все невзгоды, произошедшие с людьми - и во времена Сталинских репрессий, и во Вторую мировую войну… "Поэма" - настоящая Трагедия.

VIII
Карнавальной полночью римской
И не пахнет. Напев Херувимской
У закрытых церквей дрожит.

    - Странно, я раньше всегда читала "напев Херувимский", то есть: божественный напев остался охранять закрытые ворота церквей. Меня впервые поправил Евгений Владимирович Колобов. Во время наших репетиций он крикнул: "Алла, "Херувимской"!"
    В Фонтанном Доме была своя домашняя церковь, где, судя по воспоминаниям С. Д. Шереметева: "За воскресною обеднею поется концертная Херувимская, один из нумеров Бортнянского или Турчанинова…"
    В вариантах у Ахматовой вместо "У закрытых церквей" была строчка: "У ампирных дверей", "За высоким окном". Насколько же точнее: "У закрытых дверей"! Здесь, во-первых, церковное песнопение противопоставляется "маскарадной чертовне", которая только что пронеслась. Как известно, в этом песнопении кликуши голосят именно в той части литургии верных, которая предшествует пению Херувимской. От кликушества помогает "херувимский" ладан - им, кстати, кадили в киевских пещерах во время пения Херувимской.
    А во-вторых, церкви были закрыты после революции. Одни закрыты, другие снесены, в третьих устраивались склады. В "Дневных звездах", где я снималась в конце 60-х, на прекрасной Угличской церкви красовалась надпись: "Керосин".

В дверь мою никто не стучится,
Только зеркало зеркалу снится,
Тишина тишину сторожит.

    - Эти строчки Ахматова написала на сборнике "Anno Domini MXMXXI", подаренном Исайе Берлину 4 января 1945 года, а на сборнике "Из шести книг", выпущенном в 1940 году, ему же: "И. Берлину - в знак уважения и сердечной приязни. 4 января 1945. Анна Ахматова". Тогда же она подарила ему и "Белую стаю", и "Подорожник" с дарственными надписями и везде проставила дату: "4 января 1945". Во всех пяти дарственных надписях Ахматова по ошибке написала 1945 год вместо наступившего 1946-го. А день 4 января был проставлен загодя, перед его приходом, так как Берлин посетил Ахматову 5-го. В своих воспоминаниях он писал: "Я встретился с ней опять, проезжая на обратном пути из Советского Союза через Ленинград в Хельсинки. Я зашел к ней попрощаться пополудни 5 января 1946 года, и она подарила мне один (он тоже ошибается, Ахматова подарила ему пять (!) своих книг. - А. Д.) из своих поэтических сборников. На титульном листе было записано новое стихотворение, которое стало впоследствии вторым в цикле, названном Cinque. Я понял, что стихотворение в его той, первой, версии было прямо навеяно нашей предыдущей встречей". Предыдущая встреча, как известно, состоялась 16 ноября 1945 года.
    31 мая 1962 года Ахматова записала в "Заметках о "Поэме": "…Во второй части (то есть в Решке) у меня двойников нет. Там никто ко мне не приходит, даже призраки ("В дверь мою никто не стучится…"). Там я такая, какой была после "Реквиема" и четырнадцати лет жизни под запретом ("My future is my past"*), на пороге старости, которая вовсе не обещала быть покойной и победоносно сдержала свое обещание. А вокруг был не "старый город Питер", а послеежовский и предвоенный Ленинград - город, вероятно, еще никем не описанный и, как принято говорить, еще ожидающий своего бытописания".
Я была со всеми,
С этими и с теми,
А теперь осталась
Я сама с собой.
    А в своих "Записных книжках" Ахматова пишет: "Гибнет Есенин, начинает гибнуть Маяковский, полузапрещен и обречен Мандельштам, пишет худшее из всего, что он сделал (поэмы), Пастернак, умирает уже забытый Сологуб (1927 г.). уезжают Марина и Ходасевич. Так проходит десять лет. И принявшая опыт этих лет - страха, скуки, пустоты, смертного одиночества - в 1936 я снова начинаю писать, но почерк у меня изменился, но голос уже звучит по-другому. А жизнь приводит под уздцы такого Пегаса, который чем-то напоминает апокалиптического Бледного Коня или Черного Коня из тогда еще не рожденных стихов.
    Возникает "Реквием" (1935-1940). Возврата к первой манере не может быть. Что лучше, что хуже - судить не мне. 1940 - апогей. Стихи звучали непрерывно, наступая на пятки друг другу, торопясь и задыхаясь: разные и иногда, наверное, плохие. В марте "Эпилогом" кончился "Requiem".
_____________
    * Мое будущее - это мое прошлое (англ.)

IX
И со мною моя "Седьмая",
Полумертвая и немая,
Рот ее сведен и открыт,
Словно рот трагической маски,
Но он черной замазан краской
И сухою землей набит.

    - Здесь мне меньше всего вспоминается Седьмая симфония Шостаковича, которой заканчивается один из вариантов "Поэмы". Здесь, конечно, имеется в виду новая книга стихов, которую Ахматова готовила исподволь и которую хотела назвать "Седьмая" (в 40-м году вышел сборник "Из шести книг"), куда вошли бы и "Реквием", и "Северные элегии" - все то, что теперь принято называть трагедиями.
    Об элегиях Ахматова говорила: "Их будет семь - я так решила, пора испытывать судьбу…"
    "И со мною моя "Седьмая" - Ахматова комментировала: "Седьмая" Ленинградская элегия автора - еще не написанная". Она осталась, к сожалению, черновиком под названием "Последняя речь подсудимой" - тема подневольного молчания поэта. А название "Седьмая книга" у Ахматовой возникло в Ташкенте и стало потом циклом в последнем прижизненном сборнике "Бег времени".
    Ахматова в Ташкенте читала Марциала и одну из его иронических эпиграмм, говорят, очень любила:
"Книжек довольно пяти, а шесть или семь - это слишком
Много; и все же тебе хочется, Муза, шалить?
Надо и совесть иметь: ничем одарить меня больше
Слава не может: везде книгу читают мою…"
    (Читатель уже, конечно, понял, что я как автор этой книги часто довольно бестактно перехожу от "Поэмы без героя" к рассказу о своей особе. Так вот, хочу заметить, что эта моя книжка - шестая.)
    Книга Марциала "Избранные эпиграммы" была любимым чтением Анны Андреевны. На этой книжке, которую ей подарили в Ташкенте, она сделала надпись:
А мы?
Не также ль мы
Сошлись на краткий
Миг для переклички.
Анна Ахматова
21 июня 1943 года.
    Думаю, что одно из моих любимых стихотворений Иосифа Бродского, которое так и называется "Из Марциала" ("Нынче ветрено и волны с перехлестом…"), возникло не без влияния рассказов Ахматовой о горчайших, ироничнейших эпиграммах Марциала.

X
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И проходят десятилетья:
Войны, смерти, рожденья - петь я,
Сами знаете, не могу.

- В 30-е годы Ахматова писала:
И вовсе я не пророчица,
Жизнь моя светла как ручей.
А просто мне петь не хочется
Под звон тюремных ключей.
    Пропущенные строфы Ахматова потом заполнила, но по советским цензурным соображениям в основной текст не пустила. Вот эти строфы:
X
Враг пытал: "А ну, расскажи-ка".
Но ни слова, ни стона, ни крика
Не услышать ее врагу.
И проходят десятилетья -
Пытки, ссылки и смерти… Петь я
В этом ужасе не могу.

X'
Ты спроси у моих современниц:
Каторжанок, стопятниц, пленниц,
И тебе порасскажем мы,
Как в беспамятном жили страхе,
Как растили детей для плахи,
Для застенка и для тюрьмы.

X"
Посинелые стиснув губы,
Обезумевшие Гекубы
И Кассандры из Чухломы,
Загремим мы безмолвным хором
(Мы, увенчанные позором):
"По ту сторону ада мы".
    Последняя строчка явно говорит, что даже дантовский "Ад" нам не страшен - мы его прошли.
    Можно сравнить два ахматовских четверостишия об аде. В 10-м году:
Стояла долго я у врат тяжелых ада,
Но было тихо и темно в аду…
О, даже Дьяволу меня не надо,
Куда же я пойду?
    Здесь ад - одиночество, покинутость, ненужность - понятные человеческие чувства.
    А в 1963 году в цикле "Полночные стихи":
Как вышедшие из тюрьмы,
Мы что-то знаем друг о друге
Ужасное. Мы в адском круге,
А может, это и не мы.
    В записных книжках у Ахматовой: "Грохот в печной трубе на минуту затихает и до слуха зрителя долетают негромкие глухие звуки. Это вперемежку с голосом органа бред нескольких миллионов спящих женщин, которые и во сне не могут забыть, во что превращены их жизни:
"Ты спроси…
И тебе порасскажем мы…"
    "Обезумевшие Гекубы / И Кассандры из Чухломы" - мне как актрисе эти строчки наиболее близки. Они для меня многослойны. Когда я в своем спектакле "Гамлет-урок" говорю: "Что он Гекубе? Что ему Гекуба? / А он рыдает…", я всегда вспоминаю эти ахматовские строчки.
    Мандельштам сравнивал Ахматову с Кассандрой:
"Я не искал в цветущие мгновенья
Твоих, Кассандра, губ, твоих, Кассандра, глаз…"
    Как известно. Кассандра - пророчица несчастий.
    Тема предсказаний, "накликания" бед - одна из основных тем у ранней Ахматовой. Например:
И давно мои уста
Не целуют, а пророчат.
Не подумай, что в бреду
И замучена тоскою,
Громко кличу я беду:
Ремесло мое такое.
    Или:
Я гибель накликала милым…
    А в "Трилистнике московском":
И это будет в тот московский день,
Когда я землю навсегда покину.
    И в первой части "Поэмы" Ахматова выступает в роли Кассандры, когда описывает "будущий гул" как предчувствие надвигающейся катастрофы.

XI
И особенно, если снится
То, что с нами должно случиться:
Смерть повсюду - город в огне,
И Ташкент в цвету подвенечном…
Скоро там о верном и вечном
Ветр азийский расскажет мне.

    - Здесь столкновение нескольких временных слоев: ГУЛАГа из предыдущих пропущенных строчек, блокадного Ленинграда и Ташкента, где в эвакуации жила Ахматова.
    В Ташкенте, в цикле "Луна в зените", Ахматова, например, писала:
Я не была здесь лет семьсот,
Но ничего не изменилось.
    Улыбка Будды, улыбка Кришны временно расцветает в ее поэзии:
И в памяти, словно в узорной укладке,
Седая улыбка всезнающих уст.
    По возвращении в Ленинград "воспоминания нахлынули" опять.

XII
Торжествами гражданской смерти
Я по горло сыта - поверьте,
Вижу их, что ни ночь, во сне.
Отлученною быть от ложа
И стола - пустяки! но негоже
То терпеть, что досталось мне.

    - Я не знаю, в каком порядке сама Ахматова разместила бы пропущенные строфы. Во всяком случае, в напечатанном виде их можно было увидеть только после 1989 года, когда самого Автора давно уже не было в живых.

XIII
Я ль растаю в казенном гимне?
Не дари, не дари, не дари мне
Диадему с мертвого лба.
Скоро мне нужна будет лира,
Но Софокла уже, не Шекспира.
На пороге стоит - Судьба.

    - Приведу одно замечание Ахматовой: "… В наше время кино так же вытеснило и трагедию, и комедию, как в Риме пантомима. Классические произведения греческой драматургии переделывались в либретто для пантомимы в период империи. М. б., не случайная аналогия! Не то же ли самое "Ромео и Джульетта" (Прокофьев) и "Отелло" (Хачатурян), превращенные в балеты".
    От себя могу добавить, что сейчас если и ставятся трагедии, то как психологические драмы, с сегодняшними морально-этическими понятиями о добре и зле. В подлинной же трагедии действует Рок, людям не подвластный. Так, в "Электре" Софокла Электра кричит матери: "Да я сама, коли б могла, отмстила…" Но она не может отмстить, потому что Рок судил иное. Агамемнон принес в жертву Богам свою дочь Ифигению. Клитемнестра, его жена и мать Ифигении, убивает его. Отмстить за смерть отца должен Орест, его сын, но его все считают погибшим. Одна Электра ждет его прихода у ворот Микен. Наконец, он появляется и вершит возмездие, которое суждено Роком. Но вот пример наших сегодняшних оценок: я помню, как в одной критической заметке меня, игравшую Электру, попрекали желанием убить свою мать…
    "Ананке" по-гречески - Судьба, Рок. Ахматова приводила один из отзывов о своей "Поэме": "Автор говорит как Судьба (Ананке), подымаясь надо всем - людьми, временем, событиями. Сделано очень крепко. Слово акмеистическое, с твердо очерченными границами. По фантастике близко к "Заблудившемуся трамваю". По простоте сюжета, который можно пересказать в двух словах, - к "Медному всаднику".
    Когда мы с Любимовым репетировали на Таганке "Электру", у меня почти на каждой странице роли было слово "Ананке". Оно мне очень нравилось по звучанию, и я вначале думала, что слово это переводится как "любовь". Но оказалось - Судьба, Рок.

XIV
И была для меня та тема,
Как раздавленная хризантема
На полу, когда гроб несут.
Между "помнить" и "вспомнить", други,
Расстояние, как от Луги
До страны атласных баут.

    "Вспомнить" - это сиюсекундное чувство, быстро преходящее. А "помнить" - "как будто бы железом, обмокнутым в сурьму…" - навсегда.
    У Пушкина есть строчки:
"Есть в России город Луга
Петербургского округа;
Хуже не было б сего
Городишки на примете,
Если б не было на свете
Новоржева моего".
    Но и для Ахматовой Луга - худший город. Это в 137 километрах от Ленинграда - черта оседлости для выпущенных из ГУЛАГа. От этого места до "страны атласных баут" - Венеции - расстояние действительно огромное.
    А запах "раздавленной хризантемы" после похоронного шествия слишком осязаем, чтобы его забыть. Груз памяти одухотворяется поэтическим словом в Первой части:
Как будто все, с чем я внутри себя
Всю жизнь боролась, получило жизнь
Отдельную и воплотилось в эти
Слепые степи, в этот черный сад
XV
Бес попутал в укладке рыться…
Ну, а как же могло случиться,
Что во всем виновата я?
Я - тишайшая, я - простая,
"Подорожник", "Белая стая"…
Оправдаться… но как, друзья?

    - У меня дома есть одна старая шкатулка, из тех, что раньше назывались "укладками". Внутри - почерневшее от времени зеркало. Если его откинуть на крышку, то под углом в нем отражается другое зеркало, которое внизу. В шкатулке много отделений для всевозможных дорожных надобностей.
    Думаю, что слово "укладка" здесь появилось не случайно - именно из-за магических зеркал, ибо "кто зрит в зерцало, тот видит свои грехи, которые сотворил от юности своея". И недаром "Поэма" начинается в ночь под Рождество, в Крещенский вечер, когда и по Гоголю, и по Гофману, "бес попутал".
    А может быть, "укладка" здесь - итальянский сундук, оставшийся в наследство от эмигрировавшей в 1924 году Судейкиной. Этот итальянский сундук - "сундук флорентийской невесты" 18-го века - всегда стоял в комнате Ахматовой. Там хранились письма, дневники, "потерянные сувениры". Как я уже говорила, в 40-м году Гаршин привел в дом Пуниных краснодеревщика, чтобы как-то привести в порядок разрушавшуюся мебель, в том числе и этот сундук. Освобождая его от содержимого, Ахматова могла вспомнить о давно забытых событиях 13-го года.
    Чувство же вины, греха, совести у Ахматовой присутствует и в ранних, и в поздних стихах:
Я глохну от зычных проклятий,
Я ватник сносила дотла…
Неужто я всех виноватей
На этой планете была?
    Один из сквозных мотивов ахматовской поэзии - вина за неизвестное преступление, ведомое одной только героине. Из этого тайного чувства вырастает вся "Поэма". В первой части я пыталась разгадать, в чем это "преступление", но думаю, что это или тайна, намеренно закрытая от читателя, или свойственное всем большим поэтам ощущение виновности за содеянное другими:
Неужели я всех виноватей
На этой планете была?
    Или - более конкретное:
Я званье то приобрела
За сотни преступлений.
Живым изменницей была
И верной только тени.
    Конечно, нельзя переносить вину лирического героя на Автора. Но Ахматова и без стихотворных строчек постоянно об этом упоминала - и в письмах, и в заметках. Например, когда осенью 1943 года она послала "Поэму без героя" Гаршину, то в этом экземпляре (как и в экземпляре художницы А. Любимовой, о котором мы говорили в начале) один из эпиграфов был взят из "Макбета": "Heaven knows what she has known" ("Небу известно то, о чем она знала"). И как подтверждение этому - строчки одной из "Северных элегий":
Уже я знала список преступлений,
Которые должна я совершить…
    Но она никого не винит - только себя.
    Я уже писала о постановлении 1946 года. О том, как после него был рассыпан набор двух ахматовских книжек, готовившихся к печати; о вакууме молчания вокруг героев этого постановления. Мне хочется опять обратить внимание читателя, что Ахматова никого не винит даже в это время. Хотя достаточно вспомнить Николая Тихонова, одного из секретарей Союза писателей, бывшего ученика Гумилева. В дневнике Павла Лукницкого есть запись о выступлении Тихонова: "22.03.1949. Тихонов о жизненной позиции Пастернака, о <…> пути Маяковского: - Среди фашистских книг мы находим книги космополитов. - Долго и упорно прославлялся Пастернак, но так и остался безвестным. Он был свиньей под дубом… - Культ Ахматовой - притягивал к себе все ржавые опилки, весь сор. Зелинский был отцом восстановления ахматовщины в Ташкентскую эпоху".
    Ахматова никогда не сводила счеты с предателями, она их просто не замечала. Все это "сбросил с крыльев свободный стих".
    Чувство же вины: "Оправдаться… но как, друзья?" - сжато во времени. Здесь можно вспомнить и 1913 год, и неуслышанный гул наступающего двадцатого века, и все последующие нападки на автора в 1925 и в 1946 годах, и, конечно, чувство вины за события собственной жизни.
    Но: "Я - тишайшая, я - простая, / "Подорожник", "Белая стая"…" Как известно, и "Подорожник", и "Белая стая" - книги Ахматовой, где почти все стихи были посвящены Борису Анрепу.
    А Корней Чуковский в "Воспоминаниях об Анне Ахматовой" писал: "Ее называли камерной, комнатной, интимной, тихой, тишайшей. Даже такой человек, как Тынянов, говорил о шепотной Ахматовой <…> Камерная, интимная, тишайшая, как оказалось, выразила целую эпоху, громоносную эпоху".

XVI
Так и знай: обвинят в плагиате…
Разве я других виноватей?
Впрочем, это мне все равно.
Я согласна на неудачу,
Я смущенье свое не прячу.
У шкатулки ж тройное дно.

    - В "Записках" Лидии Корнеевны Чуковской я прочитала, что до 55-го года в этой строфе было:
И смущенье свое не прячу
Под укромный противогаз.
    Потом вместо "противогаза" стало:
Чем как будто смущаю вас.
    Затем Анна Андреевна добавила:
Впрочем, мне это все равно.
    И после этой строчки закончила:
У шкатулки ж двойное дно.
    И дальше Лидия Корнеевна пишет: "У шкатулки ж двойное дно" - а какое дно у памяти? четверное? семерное? не знаю, память бездонна, поглядишь - голова закружится. - Напишите мне то, что вы сейчас сказали, - попросила Анна Андреевна. - Написать? Я обещала, но вряд ли сдержу обещание. "Поэма" слишком сложна; тут, как Анна Андреевна говорит о "Пиковой даме", - слой на слое, слой на слое".
    "Обвинят в плагиате" и "У шкатулки ж тройное дно". Долгое время считалось, что строфа "Поэмы" взята у Кузмина, из книги "Форель разбивает лед", где она использована во "Втором ударе" и в "Двенадцатом ударе". "Форель", как известно, была написана в 1927 году. Почему же "тройное дно"?
    Читая несколько книг за одну ночь (странно, что я читаю хорошие книги только ночью, а днем - детективы и газеты-журналы), я совершенно случайно наткнулась на стихотворение Марины Цветаевой 1917 года, действие которого тоже начиналось в новогодний вечер. И строфа там, как и в "Форели" у Кузмина, как и у Ахматовой в "Поэме", - такая же.
    Надо признаться, что тогда я не обратила на это внимания, вернее, не связала это с "Поэмой без героя", потому что всерьез ею не занималась.
    Несколько лет назад мы с Инной Лиснянской оказались в Швейцарии. Я там была в санатории, а Инна гостила у своих друзей. И вот как-то ее друзья повезли нас в немецкий кантон Швейцарии, в музей Рильке. Дом, где жил сам Рильке, был куплен неким частным лицом и наглухо закрыт для посещения, но недалеко от него какой-то доброхот-любитель создал музей Рильке. Мы были там одни, ходили по комнатам. Инна Лиснянская особенно обращала внимание на почерк Рильке, я - на всевозможные фото и по какой-то ассоциации вспомнила стихотворение Цветаевой на его смерть, написанное в 27-м году и названное "Новогоднее". Оно начинается с восклицания: "С Новым годом светом - краем - кровом!"
    Мы поговорили о том, как часто у поэтов Новый год - не праздник, а встреча с прошлым, с мертвыми. Мы с Инной вспомнили ахматовскую "Поэму без героя", где в Новый год тоже приходят мертвые. Поговорили о жизни и смерти. У Цветаевой в этом стихотворении: "Жизнь и смерть давно беру в кавычки, / Как заведомо пустые сплеты", а у Ахматовой в "Поэме": "Смерти нет это всем известно…" И тогда я поделилась своей догадкой о том, что Кузмин для "Форели" взял строфу у Цветаевой, из ее новогоднего стихотворения 17-го года, а Ахматова наткнулась на эту строфу, может быть, сначала у Кузмина, а потом обнаружила и у Цветаевой.
    Впоследствии, уже в Москве, Инна Лиснянская подарила мне свою прекрасную статью о влиянии поэзии Цветаевой на Ахматову, где, кстати, она соглашается, что кузминская и цветаевская строфы похожи на строфу "Поэмы без героя". Мне сейчас не хочется, да я и не специалист, чтобы определять тонкости различия размера строф и ритма. Но кое-какими своими наблюдениями все же поделюсь. Итак, у Цветаевой в стихотворении 1917 года, написанном 31 декабря и названном "Новогоднее":
"Кавалер де Грие! Напрасно
Вы мечтаете о прекрасной,
Самовластной, в себе не властной,
Сладострастной своей Манон.
Вереницею вольной, томной
Мы выходим из ваших комнат.
Дольше вечера нас не помнят.
Покоритесь. - Таков закон.
Мы приходим из ночи вьюжной,
Нам от вас ничего не нужно,
Кроме ужина - и жемчужин.
Да, быть может, еще души.
Долг и честь, Кавалер, - условность.
Дай вам Бог - целый полк любовниц!
Изъявляя при сем готовность…
Страстно любящая вас - М."
    Кузмин мог прочитать это стихотворение в 1923 году в цветаевской книжке "Психея", вышедшей в Берлине в то время.
    Эту строфу Цветаева использовала еще только раз в 21-м году в стихотворении "Марина". Потом или забыла про нее или она ей больше не понадобилась. Цветаеву, помимо всего прочего, отличает от других поэтов ее авангардное отношение к форме. К строфе, в частности. Недаром, когда Иосифа Бродского спрашивали, кого он считает лучшими русскими поэтами 20-го века, он всегда на первое место ставил Цветаеву, ценя в ней новаторство. Тому же Бродскому Ахматова говорила, что прежде чем браться за большую поэму, надо придумать свою строфу. Она ссылалась на Байрона и на Спенсера. "Что погубило Блока в "Возмездии"? - спрашивала она. - Поэма, может быть, замечательная, но строфа не своя. Эта заемная строфа порождает эхо, которого быть не должно, которое все затемняет". Всякая поэма существует ритмом - "метр и строфа делают поэму". Она, например, говорила, что после пушкинского "Онегина" нельзя писать четырехстопным ямбом и что новаторство Некрасова после его поэмы "Мороз - Красный нос" как раз в трехстопном размере, ценила за новаторство раннего Маяковского.
    К строфе у нее было особое отношение:
И увидел месяц лукавый,
Притаившийся у ворот,
Как свою посмертную славу
Я меняла на вечер тот.
Теперь меня позабудут.
И книги сгниют в шкафу,
Ахматовской звать не будут
Ни улицу, ни строфу.
    Написала она эти строчки в 1946 году - то есть после создания "Поэмы без героя". Почему? Ведь после "Поэмы без героя" как раз заговорили о том, что Ахматова нашла наконец собственную строфу. Это отмечали многие, в частности, Ефим Эткинд. Но потом появилась ранняя работа Инны Лиснянской, в которой доказывалось, что размер этот взят у Кузмина, из сборника "Форель разбивает лед". Я же, повторяю, случайно набрела на цветаевское стихотворение 1917 года и поняла, что строфа - и кузминская, и ахматовская - взята оттуда. Обратите внимание: в "Поэме" появляются почти все современники Ахматовой - или маской, или образом, или прозвищем, или скрытой цитатой. Цветаевой там нет, Цветаева - "невидимка, двойник, пересмешник". Для "Поэмы" Ахматова взяла у нее основное - строфу. К Цветаевой Ахматова относилась не просто. Например, Адамович вспоминает о недовольном восклицании Артура Лурье, обращенном к Ахматовой: "Вы относитесь к Цветаевой, как Шопен относился к Шуману". Известно, пишет дальше Адамович, что Шуман боготворил Шопена, а тот отделывался вежливыми, уклончивыми замечаниями. Цветаева по отношению к "златоустой Анне всея Руси" была Шуманом.
    Они, конечно, были резко противоположны. И, как писала Цветаева, "не суждено, чтобы сильный с сильным соединились в мире сем". Даже физическая природа у них была разная. Как поэты они заявили о себе сразу и почти одновременно: у Цветаевой "Вечерний альбом" вышел в 1910 году, "Волшебный фонарь" - в 1912-м, у Ахматовой "Вечер" - в 1912-м. С этого года и начинается тайное соперничество московской и петербургской муз. Приведу только маленький кусочек из частного письма Цветаевой того времени: "… меня ругали пока только Городецкий и Гумилев, оба участники какого-то цеха. Будь я в цехе, они бы не ругались, но в цехе я не буду".
    Летом 1916 года Цветаева написала восторженный цикл стихов, посвященных Ахматовой. В 17-м году Цветаева опять пишет об Ахматовой: "… Ахматова пишет о себе - о вечном. И Ахматова, не написав ни одной отвлеченно-общественной строчки, глубже всего - через описание пера на шляпе - передает потомкам свой век".
    В 1921 году между Цветаевой и Ахматовой завязалась переписка. Эти письма, слава Богу, сохранились. 26 апреля 1921 года Цветаева писала: "Вы мой самый любимый поэт. <...> Я понимаю каждое ваше слово: весь полет, всю тяжесть". В архиве Цветаевой есть несколько книг Ахматовой с дарственными надписями. На "Подорожнике": "Марине Цветаевой в надежде на встречу с любовью. Ахматова 1921". Сохранилось письмо Цветаевой, посланное ею Ахматовой из Парижа в 1926 году. В 1936 году Цветаева написала мемуарный очерк "Нездешний вечер" - о своем приезде в Петербург в 1916 году и о своем выступлении: "Читаю, как если бы в комнате была Ахматова, одна Ахматова. Читаю для отсутствующей Ахматовой. Мне мой успех нужен как прямой провод к Ахматовой. И если я в данную минуту хочу явить собой Москву - лучше нельзя, то не для того, чтобы Петербург - победить, а для того, чтобы эту Москву - Петербургу - подарить, Ахматовой эту Москву в себе, в своей любви, подарить, перед Ахматовой - преклонить".
    В 1939 году, когда Цветаева с сыном возвращается из эмиграции, арестовывают ее дочь и мужа. Естественно, что Ахматова обо всем этом слышала. В 1940 году, в марте, уже после написания "Реквиема", Ахматова пишет стихотворение, обращенное к Цветаевой и названное "Поздний ответ":
Невидимка, двойник, пересмешник,
Что ты прячешься в черных кустах,
То забьешься в дырявый скворешник,
То мелькнешь на погибших крестах,
То кричишь из Маринкиной башни:
"Я сегодня вернулась домой.
Полюбуйтесь, родимые пашни,
Что за это случилось со мной.
Поглотила родимых пучина,
И разрушен родительский дом".
Мы с тобою сегодня, Марина,
По столице полночной идем.
А за нами таких миллионы,
И безмолвнее шествия нет,
А вокруг погребальные звоны
Да московские дикие стоны
Вьюги, наш заметающей след.
    Узнав о самоубийстве Цветаевой, Ахматова в стихотворении "Какая есть. Желаю Вам другую..." опять вспоминает ее:
...Но близится конец моей гордыне:
Как той, другой - страдалице Марине, -
Придется мне напиться пустотой.
    ...Все-таки они успели встретиться. Это произошло в Москве, в квартире Ардовых, где останавливалась и подолгу жила Ахматова. Это было 7 июня 1941 года. Они проговорили целый день. Свой "Поздний ответ", по словам Ахматовой, она в ту встречу не решилась прочитать Цветаевой из-за слов "Поглотила любимых пучина..." Она читала отрывки из "Поэмы без героя". На следующий день, рано утром, как принято в Париже, Цветаева опять позвонила и попросила еще раз увидеться. Думаю, что при первой встрече Цветаева, услышав поэму о 13-м годе, не сразу узнала свою строфу, вернее, не сразу вспомнила, а когда узнала, соединила со своими романтическими увлечениями Казановой и Кавалером де Грие давно прошедших времен. Ночью от руки Цветаева переписала - чтобы подарить Ахматовой - свою "Поэму воздуха", в которой строфа и способ выражения были ультраавангардными, и захотела еще раз встретиться.
    Эмма Герштейн записала об этой второй встрече: "Такое взаимное касание ножами душ. Уюта в этом мало". Сама же Анна Андреевна после сказала друзьям о Цветаевой: "Она - сильная, притягивает как магнит". Но прочитав "Поэму воздуха", заметила: "Марина ушла в заумь".
    Читая многочисленные воспоминания об Ахматовой, поражаешься противоречивым высказываниям Анны Андреевны о Цветаевой - в зависимости от времени и контекста разговора. Например, один современник Ахматовой приводит ее слова, сказанные в 1943-1944 гг.: "Марина Цветаева много обо мне думала. Наверное, я ей очень мешала". А Берлин, вспоминая свою беседу с Ахматовой в 1945 году, пишет: "Ахматова восхищалась Цветаевой. "Марина - поэт лучше меня", - сказала она мне".
    А Цветаева, прочитав 3 октября 1940 года ахматовский сборник "Из шести книг", в котором, конечно, не была (и не могла быть) опубликована большая часть стихов последних лет, записала: "… Прочла-перечла - почти всю книгу Ахматовой - и старо, слабо. <…> Ну, ладно… Просто был 1916-й год и у меня было безмерное сердце. <…> А хорошие были строки:… Непоправимо-белая страница… Но что она делала с 1914 г. по 1940 г.? Внутри себя? Эта книга и есть "непоправимо-белая страница"…"
    И все же встреча в июне 1941 года состоялась по инициативе Цветаевой.
    В 1963 году Ахматова, вспоминая эту встречу, сделала в дневнике запись: "Здешний вечер, или Два дня (о Марине Цветаевой). <…> Страшно подумать, как бы описала эти встречи сама Марина, если бы она осталась жива, а я бы умерла 31 августа 1941 г. Это была бы "благоухающая легенда", как говорили наши деды. Может быть, это было бы причитание по 25-летней любви, которая оказалась напрасной, но во всяком случае это было бы великолепно".

XVII
Но сознаюсь, что применила
Симпатические чернила,
Я зеркальным письмом пишу,
И другой мне дороги нету, -
Чудом я набрела на эту
И расстаться с ней не спешу

    "Зеркальным письмом пишу" - надо подставить "зеркало" других ее стихов, особенно ранних, и тогда многое проясняется.
    Ахматова: "Иногда я вижу ее всю сквозную, излучающую непонятный свет (похожий на свет белой ночи, когда все светится изнутри), распахиваются неожиданные галереи, ведущие в никуда, звучит второй шаг, эхо, считая себя самым главным, говорит свое, а не повторяет чужое, тени притворяются теми, кто их отбросил. Все двоится и троится - вплоть до дна шкатулки".
    В поздних записях Ахматова утверждала, что никаких внутренних связей с поэмами Цветаевой у "Поэмы без героя" нет и что по духу она скорее близка "Огненному столпу" Гумилева и поэзии и прозе Мандельштама.
    Я, естественно, не спорю. Но все-таки мне кажется, что именно сам ритм завораживал Ахматову, она, найдя его, была им переполнена и поэтому не могла остановиться, дописывая уже законченную вещь. Она ничего никому не хотела объяснять и оправдываться ("оправдаться… но как, друзья?"), она писала "Поэму" для себя.
    "Зеркальное письмо" - может быть, и реакция на советскую цензуру, когда вместо строчек Автор ставил точки. Сюда же можно отнести и "у шкатулки ж тройное дно". И я как участница ранней Таганки, когда в театре можно было быть честным только в метафорах и в зеркальном отражении, хорошо это понимаю. Но - "бес попутал". Не могу здесь не привести позднюю запись Ахматовой о встрече с Мариной Цветаевой. Приводится диалог со слов Ахматовой:
    "Цветаева. - Как вы могли написать "отыми и ребенка, и друга / и таинственный песенный дар…"? Разве вы не знаете, что в стихах все сбывается?
    Ахматова. - А как вы могли написать поэму "Молодец"?
    Цветаева. - Но ведь это я не о себе!
    Ахматова. - А разве вы не знаете, что в стихах все о себе?
    …Но не сказала…"
    Между тем лирику Ахматова называла "надежной броней" и добавляла: "Там себя не выдашь".

XVIII
Чтоб посланец давнего века
Из заветного сна Эль Греко
Объяснил мне совсем без слов,
А одной улыбкою летней,
Как была я ему запретней
Всех семи смертельных грехов.

    - Вот лишний пример того, как обычными словами нельзя расшифровывать поэтические строчки. Ибо в этом немногословии Ахматовой - масса ассоциаций: "толпой нахлынули воспоминанья". Здесь и будущий читатель, к которому обращались и Пушкин, и Цветаева. Здесь и сумасшествие Владимира Гаршина, и глаза с групповых портретов Эль Греко (как известно, для Эль Греко позировали сумасшедшие из соседнего приюта), а за ним в перспективе зеркал улыбаются Недоброво, Анреп.
    Ахматова говорила, что из всей европейской живописи ей ближе всего испанцы, а из них - Эль Греко. В вариантах "Поэмы" вместо "Из заветного сна Эль Греко" было: "Что сошел с полотна Эль Греко" или: "Из заветнейших снов Эль Греко".
    Однако вспомним об ахматовской самоиронии и приведем опять строчки из ее дневниковых записей: "У поэта существуют тайные отношения со всем, что он когда-то сочинил, и они часто противоречат тому, что думает о том или ином стихотворении читатель".

XIX
И тогда из грядущего века
Незнакомого человека
Пусть посмотрят дерзко глаза,
И он мне, отлетевшей тени,
Даст охапку мокрой сирени
В час, как эта минет гроза.
    - Сохранилась магнитофонная запись "Поэмы без героя", которую читает сама Ахматова. Встречаются разночтения с опубликованным текстом. Здесь, например, строчки звучали так:
Чтоб сюда из чужого века
Незнакомого человека
Дерзко глянули бы глаза,
Чтоб он мне, отлетевшей тени,
Дал охапку мокрой сирени
В час, как эта минет гроза.
    В раннем стихотворении Ахматовой:
И неоплаканного тенью
Я буду здесь блуждать в ночи,
Когда зацветшею сиренью
Играют звездные лучи.
1920-е годы
Шереметевский сад.
    Я уже говорила о ключевых словах в поэзии Ахматовой, о зеркале, например. И здесь опять нам попадается одно из таких слов: "тень". В русской литературе 18-го века и даже потом - тень всегда отождествлялась с умершим. Это символ. Для Ахматовой "тень" и "зеркало" - пример двойничества, раздвоения, отражения, эха. В лирической поэзии автор отождествляется с лирическим героем. У Ахматовой, особенно поздней, ее "я" и "лирический герой" разъединены и размножены, иногда они сливаются, иногда заведомо отстраняются друг от друга:
Себе самой я с самого начала
То чьим-то сном казалась или бредом,
Иль отраженьем в зеркале чужом,
Без имени, без плоти, без причины.
    Одним из таких двойников для Ахматовой является ее тень:
Как хочет тень от тела отделиться,
Как хочет плоть с душою разлучиться,
Так я хочу теперь - забытой быть.
    Тень иногда существует сама по себе:
Там тень моя осталась и тоскует,
Все в той же синей комнате живет…
    Или:
У берега серебряная ива
Касается сентябрьских ярких вод.
Из прошлого восставши молчаливо,
Ко мне навстречу тень моя идет.
    И, думаю, поэтому в Первой части "Поэмы" появляются не конкретные персонажи "имярек", а их тени. Отражения. Двойники.
Ведь под аркой на Галерной
Наши тени навсегда.
    Для Ахматовой тень - более высшая ценность, нежели ее ипостась:
Живым изменницей была
И верной - только тени.
    Я как-то наткнулась на диалог средневекового философа с сыном:
    Папа, в человеке есть Бог?
    - Есть.
    - А в животных?
    - Есть.
    - А в цветах?
    - Есть.
    - А в цветах, которые отражаются в зеркале?
    "И тут я не знал, что ему ответить", - пишет этот философ.
    В "Поэме без героя" тени получают отдельное существование. "Не понять, где голос, где эхо и которая тень другой", - пишет Ахматова.
    Тени 13-го года приходят не к Автору, а к его тени: "Я сама, как тень на пороге…" Но порог это пограничное состояние. Можно ведь быть и там, и тут.
    В строчках о грядущем веке - надежда Автора приобщить свою тень к будущим потомкам. "Тень моя на стенах твоих" - напишет она дальше, в "Эпилоге", говоря о Ленинграде и Эрмитаже. Ведь только в поэзии можно соединить разные планы бытия - временные и пространственные.

XX
А столетняя чаровница
Вдруг очнулась и веселиться
Захотела. Я ни при чем.
Кружевной роняет платочек,
Томно жмурится из-за строчек
И брюлловским манит плечом.

    - Поэма отделяется от Автора, строит с ним свои отношения. Получается, "Поэма" в виде героини Первой части, голосом Ольги Судейкиной, вступает с Автором в диалог?.. Ведь "брюлловские плечи" ее.
    Ахматова неоднократно писала и говорила, что она впервые так пишет, и если раньше она стихи писала сама, то "Поэму" писали "все хором". Эмма Герштейн вспоминает, что когда Анна Андреевна спросила ее мнение по поводу новых дополнений к "Поэме", то - "Я не любила эти дополнения и пояснения, потому ответила сдержанно: "Раньше она была написана для одного голоса, а теперь Вы транскрибируете ее для оркестра". "Золотые ваши слова", - согласилась Анна Андреевна".
    Но здесь - в строфе XX - возникает неожиданное саморазвитие "Поэмы", она сама начинает беседовать с автором - Поэма беседует о Поэме, - сама начинает рассказывать о своем происхождении.

XXI
Я пила ее в капле каждой
И, бесовскою черной жаждой
Одержима, не знала, как
Мне разделаться с бесноватой:
Я грозила ей Звездной Палатой
И гнала на родной чердак…

    - Я уже писала о том, как Ахматова не могла отделаться, освободиться от "Поэмы". Со мной, судя но всему, произошло то же самое. Иногда я "Поэму" даже ненавидела, повторяла: "Зачем мне все это нужно?", оставляла ее на несколько месяцев, а потом она притягивала меня к себе, и я опять и опять перечитывала ранние стихи Ахматовой и читала все подряд, кто бы что ни написал о "Поэме".
    Надежда Яковлевна Мандельштам записала: "Ахматова рассказывала, как она бросилась стирать белье и топить печь: хотя от хозяйства всегда отлынивала, она сейчас была готова на все, лишь бы унять тревогу и шум в ушах. Ничего этого не вышло - поэма взяла верх над сопротивлявшимся поэтом".
    В 43-м году в Ташкенте, в стихотворении "Еще одно лирическое отступление". Ахматова опять писала о "Поэме".
…Как почка, набухает тема,
Мне не уехать без тебя, -
Беглянка, беженка, поэма.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
До середины мне видна
Моя поэма. В ней прохладно,
Как в доме, где душистый мрак,
И окна заперты от зноя,
И где пока что нет героя,
Но крышу кровью залил мак…
    "Грозила ей Звездной Палатой". "Звездной палатой" назывался высший Королевский суд в Англии. Ахматова это расшифровывала как "английское ЧК". В редакторских сносках к "Поэме", которые дела сама Ахматова, строчка "Гнала на родной чердак" расшифровывалась так: чердак - "место, где, по представлению читателей, рождаются все поэтические произведения". Но у Ахматовой память почти всегда связана со спуском вниз: например, в "Подвале памяти" происходит спуск как бы в подвал "Бродячей собаки". Или во вступлении к "Поэме": "Как с башни на все гляжу <…> / И под темные своды схожу". Или в раннем стихотворении: "Как белый камень в глубине колодца, / Лежит во мне одно воспоминанье". А в гимне Сергея Городецкого о "Бродячей собаке" пели:
"Собака дорогая,
Под землю ты зовешь.
Сама того не зная,
На небо уведешь".

XXII
В темноту, под Манфредовы ели,
И на берег, где мертвый Шелли,
Прямо в небо глядя, лежал, -
И все жаворонки всего мира
Разрывали бездну эфира,
И факел Георг держал.

    - "Манфредовы ели" - у Байрона в 1817 году вышла поэма "Манфред". Как известно. Шелли утонул, переплывая на яхте залив Специя в Италии, труп прибило к берегу только через месяц. Байрон был на кремации его тела на морском берегу в Яреджо. Но здесь вспоминается и другая история: в 1912 году компания из пяти человек, среди которых были Кузмин и Сапунов (в то время - любовники), отправилась на морскую прогулку по Финскому заливу. Сапунов предупреждал, что он не умеет плавать. Лодка перевернулась. Сапунов утонул.

XXIII
Но она твердила упрямо:
"Я не та английская дама
И совсем не Клара Газуль,
Вовсе нет у меня родословной,
Кроме солнечной и баснословной,
И привел меня сам Июль.

XXIV
А твоей двусмысленной славе,
Двадцать лет лежавшей в канаве,
Я еще не так послужу.
Мы с тобой еще попируем,
И я царским моим поцелуем
Злую полночь твою награжу".
5 января 1941
Фонтанный Дом; в Ташкенте и после.

    - Эти строчки не нуждаются в дешифровке. Мне хочется напомнить читателям и другие строчки Ахматовой:
Забудут. Вот чем удивили.
Меня забывали сто раз.
Сто раз я лежала в могиле,
Где, может быть, я и сейчас.
А муза и глохла, и слепла,
В земле истлевая зерном,
Чтоб после, как Феникс из пепла,
В тумане восстать голубом.
    Что же касается 20 лет молчания, то лучше опереться на документы. В 1924 году в "Русском современнике" были опубликованы "Новогодняя баллада" и "Лотова жена". С 1925 года, после решения ЦК по поводу журнала "Русский современник", и до 1940 года, когда вышел ее сборник "Из шести книг", Ахматову не печатали.
    В Ташкенте 6 января 1944 года появляются такие строчки:
И ты ко мне вернулась знаменитой,
Темно-зеленой веточкой повитой,
Изящна, равнодушна и горда.
Я не такой тебя когда-то знала,
И я не для того тебя спасала
Из месива кровавого тогда.

Не буду я делить с тобой удачу,
Я не ликую над тобой, а плачу,
И ты прекрасно знаешь почему.
И ночь идет, и сил осталось мало,
Спаси ж меня, как я тебя спасала,
И не пускай в клокочущую тьму.
    После постановления 46-го года Ахматова жаловалась: "Меня так ругают. Последними словами…". На что Харджиев якобы ответил: "Это и есть слава. Разве вы не знали?"
    А Корнею Ивановичу Чуковскому Анна Андреевна сказала: "Я была в великой славе, испытала величайшее бесславие и убедилась, что, в сущности, это одно и то же".
    А что касается постановления 46-го года - сбылось пророчество Мандельштама, написавшего Ахматовой в 1917 году в стихотворении "Кассандра":
"Когда-нибудь в столице шалой,
На скифском празднике, на берегу Невы -
При звуках омерзительного бала
Сорвут платок с прекрасной головы".

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ЭПИЛОГ

Быть пусту месту сему…
Евдокия Лопухина

    - Я уже писала о проклятии, посланном Петербургу Евдокией Федоровной - первой женой Петра I. В дальнейшем она была сослана в Суздаль, в Покровский монастырь.

Да пустыни немых площадей,
Где казнили людей до рассвета.
Анненский

    - Второй эпиграф взят из "Петербурга" Анненского. В этом стихотворении Анненский тоже говорит о виновности, об осознании "проклятой ошибки" своего поколения.
"…Только камни нам дал чародей,
Да Неву буро-желтого цвета,
Да пустыни немых площадей,
Где казнили людей до рассвета.
А что было у нас на земле,
Чем вознесся орел наш двуглавый,
В темных лаврах гигант на скале -
Завтра станет ребячьей забавой.
Уж на что был он грозен и смел,
Да скакун его бешеный выдал,
Царь змеи раздавить не сумел,
И прижатая стала наш идол.
Ни кремлей, ни чудес, ни святынь,
Ни миражей, ни слез, ни улыбки…
Только камни из мерзлых пустынь
Да сознанье проклятой ошибки…"
    Этот же эпиграф использован Ахматовой еще в одном стихотворении, написанном в то же время, когда начала писаться "Поэма". Мне хочется здесь привести его целиком.
…Да пустыни немых площадей,
Где казнили людей до рассвета.
Инн. Анненский
Все ушли и никто не вернулся.
Только верный обету любви,
Мой последний, лишь ты оглянулся,
Чтоб увидеть все небо в крови.
Дом был проклят и проклято дело.
Тщетно песня звенела нежней,
И глаза я поднять не посмела
Перед страшной судьбою своей.
Осквернили пречистое Слово,
Растоптали священный глагол,
Чтоб с сиделками тридцать седьмого
Мыла я окровавленный пол.
Разлучили с единственным сыном,
В казематах пытали друзей,
Окружили невидимым тыном
Крепко слаженной слежки своей.
Наградили меня немотою,
На весь мир окаянно кляня,
Обкормили меня клеветою,
Опоили отравой меня.
И до самого края доведши,
Почему-то оставили там -
Буду я городской сумасшедшей
По притихшим бродить площадям.
Конец 40-х годов.
    В первой части "Поэмы" у Ахматовой:
И царицей Авдотьей заклятый,
Достоевский и бесноватый,
Город в свой уходил туман.
    Ахматова соединяет временные пласты: начало строительства Петербурга и Петербург Достоевского, а второй эпиграф из Анненского напоминает нам о 22 декабря 1849 года, когда на Семеновском плацу Федор Михайлович Достоевский был возведен на эшафот вместе с петрашевцами и там ожидал смертной казни, но в последнюю минуту ее заменили каторгой.
    Стихотворение Ахматовой, которое объединяет с "Поэмой" один и тот же эпиграф, переносит нас в сталинские тюрьмы и лагеря.
    Но сам город ни в чем не повинен, поэтому возникает третий эпиграф - из Пушкина.

Люблю тебя, Петра творенье!
Пушкин

    - Был здесь и еще один эпиграф, из Хемингуэя: "Я уверена, что с нами случится все самое ужасное", но в дальнейшем Анна Андреевна заменила его на пушкинский.
    Этими эпиграфами - проклятьем Петербурга женой Петра I и строчкой Пушкина "Люблю тебя. Петра творенье!" - Ахматова проясняет свое отношение к городу, который она любила ("Был блаженной моей колыбелью / Темный город у грозной реки"), но в котором испытала и голод 20-х годов, и тюремные очереди 37-го года, и разруху после блокады. Уже в 1915 году она назвала его городом славы и беды.

Моему городу
    Городу посвящена практически вся "Поэма". Даже в названии "Поэма без героя" - "П-б-г" те же три опорные буквы, что и в слове Петербург.
    В Ташкенте Ахматова закончила первую редакцию "Поэмы без героя". "Эпилог" - о войне и блокаде - имел посвящение "Городу и другу". 14 апреля 1943 года Ахматова отправила "Поэму" в Ленинград Гаршину. Примечательно, что Гаршин в письме к своему сыну Алексею пишет в это же время: "Переписываюсь эпизодически со многими, но регулярно - с моим близким другом Анной Андреевной Ахматовой. Мне доставили от нее совершенно гениальную поэму, правда, очень интимную".
    Ахматова пишет, что "Поэма" рвалась в историю Петербурга от ее начала - строительства при Петре I - до 1944 года, когда она (Автор) вернулась в разрушенный Ленинград из эвакуации. И добавляет: "Как Плутарх, который начинает с мифических времен и кончает своим дядей или дедом, дружившим с поваром Антония".
    Но эти, по определению Ахматовой, "петербургские ужасы": убийства царей, гибель Пушкина, наводнения, блокада - "Поэма" не "впустила" в основной текст.

Белая ночь 24 июня 1942 г. Город в развалинах. От Гавани до Смольного видно все как на ладони. Кое-где догорают застарелые пожары. В Шереметевском саду цветут липы и поет соловей. Одно окно третьего этажа (перед которым увечный клен) выбито. И за ним зияет черная пустота. В стороне Кронштадта ухают тяжелые орудия. Но в общем тихо. Голос автора, находящегося за семь тысяч километров, произносит…
    - 24 июня - день именин Ольги Судейкиной. В 42-м году Ахматова была в Ташкенте. Может быть, она получила из Ленинграда письмо и строчки ремарки взяты из этого письма, а может быть, эта ремарка была написана позднее, потому что "окно третьего этажа (перед которым увечный клен)" Ахматова увидела только в 1944 году, когда вернулась в Ленинград. Есть воспоминания Каминской: когда Пунины, тоже вернувшись из эвакуации, пришли к Фонтанному Дому, в котором были выбиты окна и где нельзя было жить, они увидели у ворот стоявшую в растерянности Ахматову. Вскоре они опять поселились все вместе в своей прежней квартире.

Так под кровлей Фонтанного Дома,
Где вечерняя бродит истома
С фонарем и связкой ключей, -
Я аукалась с дальним эхом,
Неуместным смущая смехом
Непробудную сонь вещей…

    - О ключевых словах в поэзии Ахматовой я писала. О "зеркале", о "тени". Здесь хочу обратить внимание читателя на "эхо". Не буду приводить примеры употребления этого слова Ахматовой, только процитирую Иосифа Бродского, писавшего об Анне Андреевне в статье, названной цветаевской строчкой "Муза плача": "Эхо, <…> подчиняющееся разноголосице предметов, в итоге приводит их к единому знаменателю: оно перестает быть формой и оборачивается нормой речи".

Где, свидетель всего на свете,
на закате и на рассвете
Смотрит в комнату старый клен
И, предвидя нашу разлуку,
Мне иссохшую черную руку,
Как за помощью, тянет он.

    - "Из письма к NN" в заметках Ахматовой о "Поэме": "… Осенью 1940 года, разбирая мой старый (впоследствии погибший во время осады) архив, я наткнулась на давно бывшие у меня письма и стихи, прежде не читанные мною ("Бес попутал в укладке рыться…"). Они относились к трагическому событию 1913-го года, о котором повествуется в "Поэме без героя". Тогда я написала стихотворный отрывок "Ты в Россию пришла ниоткуда" в связи со стихотворением "Современница". Вы даже, может быть, еще помните, как я читала Вам оба эти стихотворения в Фонтанном Доме в присутствии старого шереметевского клена ("А свидетель всего на свете…")".
    А в 1963 году Ахматова написала небольшое стихотворение, которое так и назвала: "При непосылке поэмы":
Приморские порывы ветра,
И дом, в котором не живем,
И тень заветнейшего кедра
Перед запретнейшим окном…
На свете кто-то есть, кому бы
Послать все эти строки. Что ж!
Пусть горько улыбнутся губы.
А сердце снова тронет дрожь.
    Лидия Корнеевна Чуковская в своих "Записках" пишет, что письмо к NN обращено к ней. Может быть. Но поэтические строчки объемнее. "Предвидя нашу разлуку…" - это может быть и воспоминанием о Борисе Анрепе и о Владимире Гаршине, кому, кстати, и были первоначально посвящены две последние части "Поэмы". А может быть, прощание с самим Фонтанным Домом, написанное под влиянием того, что в начале 50-х годов Арктический институт, который занимал часть дома, попросил всех жильцов выехать из него. Последней оставалась 44-я квартира, в которой жили Пунины. К этому времени кроме Ахматовой там жила Ирина Пунина с мужем и дочерью. Ирину Николаевну Пунину несколько раз приглашали смотреть небольшие квартирки, предлагая ей переехать без Ахматовой, цинично говоря, что если "старуха останется одна, она долго не проживет". Они переехали все вместе на улицу Красной Конницы (бывшая Кавалергардская), в дом 4 - недалеко от Таврического сада, от "Башни" Вячеслава Иванова. В доме 20 по этой улице в свое время жил Недоброво…

А земля под ногой гудела,
И такая звезда глядела
В мой еще не брошенный дом
И ждала условного звука…
Это где-то там - у Тобрука,
Это где-то здесь - за углом.
    - Предчувствие надвигающейся на Россию войны, которая вовсю уже свирепствовала в Европе - "где-то там - у Тобрука". Тобрук тоже держал осаду, но с апреля по декабрь 1941 года.

Ты не первый и не последний
Темный слушатель светлых бредней,
Мне какую готовишь месть?
Ты не выпьешь, только пригубишь
Эту горечь из самой глуби -
Этой нашей разлуки весть.
Не клади мне руку на темя -
Пусть навек остановится время
На тобою данных часах.
Нас несчастие не минует,
И кукушка не закукует
В опаленных наших лесах…

    - Л. К. Чуковская пишет, что под "Решкой", подаренной ей Ахматовой в Ташкенте в 42-м году, стояло посвящение В. Г. Гаршину, а эпилог был посвящен "Городу и другу". Но после разрыва с Гаршиным Ахматова, помимо того, что сняла посвящения, изменила и стихи. Было:
Ты мой грозный и мой последний
(Ты не первый и не последний)
Светлый слушатель темных бредней,
(Темный слушатель светлых бредней)
Упованье, прощенье, честь!
(Мне какую готовишь месть?)
Предо мной ты горишь, как пламя,
Надо мной ты стоишь, как знамя,
И целуешь меня, как лесть.
Положи мне руку на темя, -
Пусть теперь остановится время
На тобою данных часах.
И кукушка не закукует
В опаленных наших лесах.
    Характерно "Пусть теперь остановится время". Помните в "Фаусте": "Остановись, мгновенье, ты прекрасно…"? И одновременно в этих строчках слышится спокойное принятие несчастья как данности. Недаром трагедию надо играть сухо, то есть без лишних эмоций.
    А в цикле "Шиповник цветет" появилось стихотворение, написанное в 1945 году, после разрыва с Гаршиным:
…А человек, который для меня
Теперь никто, а был моей заботой
И утешеньем самых горьких лет, -
Уже бредет, как призрак, по окраинам,
По закоулкам и задворкам жизни,
Тяжелым одурманенный безумьем,
С оскалом волчьим…
Боже, боже мой!
Как пред тобой я тяжко согрешила.
Оставь мне жалость хоть…
    О Владимире Георгиевиче Гаршине пишут мало или под влиянием отношения к нему Ахматовой после разрыва - плохо. Но, как говорят люди, хорошо знавшие их отношения, человек он был замечательный, но несчастный.
    Последние годы перед войной он был для Анны Андреевны самым близким человеком. Но у Владимира Георгиевича было два сына и психически больная жена, которая говорила ему, что он может уходить, но в тот же день она покончит жизнь самоубийством.
    Когда в 1940 году Ахматова, заболев, думала, что умрет, в стихотворении "Соседка из жалости два квартала…" она писала о Гаршине:
А тот, чью руку я держала,
До самой ямы со мной пойдет.
    Достаточно посмотреть на фотографии Ахматовой после 35-го года. В семье Пуниных жилось несладко. Она заболела базедовой болезнью; есть страшная фотография Ахматовой тех лет: с больными, выпученными глазами, уже очень немолодая, несчастная женщина. А на лбу под знаменитой челкой развивался, как говорят, рак кожи. Анна Евгеньевна Аренс, которая была домашним врачом Анны Андреевны, положила ее в Мариинскую больницу, где в феврале 1937 года Ахматова познакомилась с Гаршиным. Он был врачом. Профессором. Был феноменально вежлив, его отличали изысканные манеры. До войны выглядел холеным и барственным. "Это был трогательный и милый человек, - вспоминает Ирина Пунина, - с такой необычной деликатностью, которая казалась уже тогда музейной редкостью".
    И Гаршину, и Ахматовой было уже под пятьдесят. Но его забота, ежедневные посещения с цветами и чтением стихов покорили ее. Он был прекрасным собеседником, сам писал стихи, хорошо знал живопись и был страстным поклонником ее поэзии. Все это импонировало Ахматовой, и постепенно больничное знакомство перешло! в дружбу.
    После больницы Ахматова на два месяца уехала в Москву, а когда вернулась, опять стала жить в пунинском кабинете, несмотря на внутренний с Пуниным разрыв.
    В доме у Ахматовой Гаршин стал бывать с лета 1937 года. Запись, сделанная Пуниным в дневнике 20 сентября того года: "Как-то пришел домой, узнал, что у Ани был проф. Гаршин. <…> некоторое время спустя Аня рассказывает не совсем пристойный анекдот. Я подозрительно: "Это тебе Гаршин рассказал?" Аня находчиво: "Нет, один незнакомый в трамвае". Диалог между Пуниным и Ахматовой пронизан взаимной иронией. К тому времени она постепенно стала оживать.
    Гаршин ее боготворил. Приходил к ней каждый день, в судках носил еду. Принимал, как пишут знавшие его, все дела Анны Андреевны близко к сердцу. Говорил Лидии Корнеевне Чуковской: "Я эти два года ее на руках несу". Здесь и поддержка в быту, и медицинское наблюдение, и переписывание стихов, и спасение от одиночества. Гаршин ходил с ней по ее делам, по магазинам, они вместе гуляли, часто бывали в музеях, особенно в Эрмитаже, ведь Владимир Георгиевич сам был коллекционером и обожал рассказывать о своих любимых экспонатах.
    Он был патологоанатомом. Эту специальность называют философией медицины, она отвечает на вопрос "почему?".
    В сентябре 1938 года произошел окончательный разрыв Ахматовой с Пуниным, но она осталась жить в его квартире. Интересно понять, как они все уживались. По воспоминаниям Ирины Пуниной, к этому времени в квартире жило десять человек. Столовая была давно занята Смирновыми (их было четверо), и, кстати, только Гаршину удалось "приручить" своенравную, малообразованную Смирнову, и она, по его просьбе, разогревала и подавала Анне Андреевне еду (Гаршин за все это платил). Ахматова переехала из бывшего кабинета Николая Николаевича в детскую. В кабинете жили Ирина Пунина с мужем Генрихом Каминским, у них в 1938 году родилась дочь Аня. Все остальные разместились в большой комнате, где был отгорожен кабинет для Пунина. Остальные это: Пунин, Анна Аренс и ее племянник Игорь. А когда из лагерей возвращался Лева, для него давно, еще с двадцатых годов, был отгорожен уголок в коридоре. Ирина Пунина пишет, что к 1938 году "впервые Акума жила одна и была обслужена и окружена подчеркнутым вниманием".
    Даже когда началась война, начались бомбежки и чтобы далеко не ходить в бомбоубежище, Анна Андреевна переехала жить к Томашевским, а потом, чтобы не подниматься к ним вверх по лестнице, спала на диване в дворницкой - и туда каждый день приходил Гаршин и приносил ей еду. Когда Анна Андреевна эвакуировалась, Гаршин, по воспоминаниям Зои Томашевской, приходил к ним, чтобы только молча посидеть на ахматовском диване. Однажды он, узнав, что они потеряли карточки, спас их от голодной смерти, подарив мешок овса, а Рыбаковым - еще одним друзьям Ахматовой - принес литр спирта, который они обменивали на хлеб - и тоже спаслись от голодной смерти.
    Характерна дневниковая запись Пунина от 25 сентября 1941 года: "Днем зашел Гаршин и сообщил, что Ан.* послезавтра улетает из Ленинграда. <…> Сообщив это, Гаршин погладил меня по плечу, заплакал и сказал: "Ну вот, Николай Николаевич, так кончается еще один период нашей жизни". Он был подавлен. Через него я передал Ан. записочку: "Привет, Аня, увидимся ли еще когда или нет. Простите; будьте только спокойны. б. К.-М."**.
    В блокаду, 10 октября 1942 года, жена Гаршина умерла на улице от инфаркта. Когда ее нашли, она была наполовину съедена крысами. Гаршин тяжело это перенес. Сыну Алексею он пишет на фронт: "Не стало мамы, самого лучшего, самого чистого человека, которого я знал. И остался я бобылем. Сразу состарился. Только Ты у меня. Если бы не Ты, я бы умер, нечем мне жить".
    Время от времени Гаршину стала являться его покойная жена и запрещала жениться на Ахматовой. А сыну Гаршин пишет о "той напряженной психической жизни, которая, по-моему, непременно должна быть у каждого настоящего человека в наше время".
    Из письма Ахматовой к Харджиеву 25 мая 1942 года из Ташкента: "… Вчера получила открытку от Гаршина. Он был психически болен и не писал мне 5 месяцев". А 24 июня 1943 года этому же адресату: "… Он работает с 7,5 часов утра до 11 часов вечера без выходных дней <…> и вообще представляет из себя то, что принято называть скромным словом герой. Тем не менее все неотступно спрашивают: "Почему ваш муж не может устроиться?" Или: "Разве ему не полагается отдых?" и так без конца". "Живу в смертельной тревоге за Ленинград, за Владимира Георгиевича", - пишет она Харджиеву. А на своей книжке стихов, которую она послала Гаршину, Ахматова написала: "Моему другу В. Гаршину с любовью его Анна 20 июля 1943 г. Ташкент".
    Ничто не предвещало разрыва. Гаршин писал ей, что для него страшнее голода в первую зиму блокады была разлука с Ахматовой. Ахматова в 42-м году в Ташкенте написала провидчески:
Глаз не свожу с горизонта,
Где метели пляшут чардаш…
Между нами, друг мой, три фронта:
Наш и вражий и снова наш.
Я боялась такой разлуки
Больше смерти, позора, тюрьмы.
Я молилась, чтоб смертной муки
Удостоились вместе мы.
    В Ташкенте же Гаршину были посвящены стихи: "Справа раскинулись пустыри" и "С грозных ли площадей Ленинграда", где в черновике была строчка "… твоей добротой несравненной". В блокаду Владимир Георгиевич жил очень насыщенной жизнью. Он был главным патологоанатомом Ленинграда, написал прекрасную статью "Там, где смерть помогает жизни", в которой прослеживает причины и следствия особенных блокадных болезней. Он очень изменился внутренне. В его воспоминаниях есть удивительные слова о том, что на ленинградцах, перенесших блокаду, лежит особая печать, у них остался рубец. И затем: "Странно, но этот рубец как-то выпрямил нас". Можно до сих пор встретить в Петербурге этих особенных старух - прямых, высушенных, которые с неизменными своими кошелками едут в автобусе или трамвае.
    Но Гаршина блокада надломила психически. В письмах к друзьям он много рассказывал о смерти жены, о том, что она умерла на улице, когда несла ему овсяную кашу, как ее, мертвую, объели крысы; просит понимания в том, что так скоро после ее смерти сделал предложение Анне Андреевне. Весной 1943 года он попросил ее взять его фамилию. Она согласилась и с тех пор называла его своим мужем.
    Пунин, хорошо знавший Ахматову, записал в своем дневнике в феврале 1944 года: "По-прежнему (как летом) говорила о Гаршине - "мой муж". Я не очень понимаю, что это значит. Это все-таки "комедь", как говорит маленькая Ника. <…> "Мой муж", вероятно, для того, чтобы я ни на что не рассчитывал. Я ни на что и не рассчитываю. Помню ее как "звезду". И все. "Точка", - говорил Нагель".
    Не дождавшись вызова от Гаршина, Анна Андреевна 13 мая 1944 года прилетает из Ташкента в Москву, откуда несколько раз говорит с Гаршиным по телефону.
    А Гаршин пишет сыну: "Ожидаю приезда Анны Андреевны, человека душевно близкого мне. Несколько волнуюсь - ведь прошло более двух лет, как она уехала, многое изменилось, а главное, и я изменился".
    Гаршин ждал получения квартиры, где они жили бы с Анной Андреевной, но "дело с квартирой, по-видимому, безнадежно, - пишет он 20 мая 1944 года своему сыну, - и это меня угнетает. Сил у меня мало, здоровье очень подорвано… В самые близкие дни приезжает Анна Андреевна, нужно ее устроить здесь, это далеко не просто". Всю блокаду и после Гаршин жил в своей лаборатории - в квартире на Рубинштейна ему снилась его покойная жена… Если бы была квартира, может быть, все сложилось бы по-другому, но квартиру он получил только спустя год.
    Как врач, он видел свое разрушенное здоровье. У него обострилась гипертоническая болезнь, он не мог освободиться от чувства вины перед умершей женой, которая последние годы, естественно, страдала от его привязанности к Ахматовой.
    Во всяком случае, все отмечали, что получив известие о скором приезде Ахматовой в Ленинград, он выражал больше тревоги, чем радости. А встретив ее, вернулся к своим друзьям и сказал: "Едва ли у нас с ней что-нибудь получится".
    Когда 31 мая 44-го года Ахматова вернулась в Ленинград, ей некуда было ехать, как только к Гаршину - своему мужу. Он же, приехав на вокзал, увидел перед собой помолодевшую, здоровую Ахматову, которая королевой вышла из вагона в сопровождении своих друзей, Адмони и Сильман. Он поцеловал ей руку, отвел в сторону, они поговорили, и он спросил: "Куда Вас отвезти?" Эту встречу Эмма Герштейн сравнивала с оскорбительным розыгрышем.
    Ахматова уехала к Рыбаковым, потом в течение нескольких недель он приходил к ней ежедневно, как до войны. А потом… был тяжелый разговор, бурная сцена. Крик Анны Андреевны. И больше они не виделись.
    У Анненского в "Трилистнике кошмарном":
"Что-то по самые плечи
В землю сейчас уходило".
    И у Ахматовой в июне 44-го года в первых стихах, которые зазвучали после приезда:
Лучше б я по самые плечи
Вбила в землю проклятое тело,
Если б знала, чему навстречу,
Обгоняя солнце, летела.
    Ахматова убедила себя, что Гаршин сошел с ума. И 13 января 1945 года появилось стихотворение "А человек, который для меня...", которое я уже приводила выше.
    В отношения двоих людей бесполезно вмешиваться - все равно картина до конца не проясняется. Тем более, что есть еще и "правда" каждой стороны. Но есть какие-то факты, которые мне здесь хочется привести. После смерти жены Гаршин, умирая от голода, стал ежедневно общаться со своей бывшей знакомой, тоже врачом, Капитолиной Григорьевной Волковой, с которой лет десять до этого они были в ссоре. Сначала общались по работе, потом по дружбе. У нее была теплая комната с печкой. Женская забота и внимание сняли его депрессивное состояние, вызванное смертью жены. Эти встречи начались с 1943 года. Она его спасла. На фотографии, снятой во время войны, у сильно постаревшего Гаршина лицо дистрофика, человека, пережившего ужас блокады и гибель жены. Так выглядели все блокадники, но с точки зрения человека, блокады не пережившего, они были не вполне нормальными.
    Но тем не менее, по воспоминаниям К. Г. Волко-вой, впоследствии - жены Гаршина: "Однажды Владимир Георгиевич пришел встревоженный и рассказал, что Анна Андреевна потребовала, чтобы он женился на ней. Он ответил отказом. Анна Андреевна, как он говорил, в истерике упала на пол. Владимир Георгиевич ушел от нее и больше к ней не возвращался". Как говорят, в оправдание своего разрыва с Ахматовой Гаршин приводил стихотворе-ние Баратынского "Признание":
"Притворной нежности не требуй от меня,
Я сердца моего не скрою хлад печальный.
Ты права: в нем уж нет прекрасного огня
Моей любви первоначальной.
Напрасно я себе на память приводил
И милый образ твой, и прежние мечтанья:
Безжизненны мои воспоминанья,
Я клятвы дал, но дал их выше сил.
Я не пленен красавицей другою,
Мечты ревнивые из сердца удали;
Но годы долгие в разлуке протекли,
Но в бурях жизненных развлекся я душою..."
    Осенью 1944 года Гаршин женился на Капитолине Григорьевне Волковой. Она была ровесницей Ахматовой и тоже была профессором, доктором медицинских наук, как и Гаршин. Когда в 1949 году у Гаршина случился инсульт, а впоследствии и рак, она окружила его заботой и вниманием. До самой смерти в 1956 году сознание у него было ясным. Безумным, как считала Ахматова, он не был. Его смерть связалась для Ахматовой с мистическим событием: 20 апреля 1956 года она заметила глубокую трещину на брошке-камее, которую в свое время подарил ей Гаршин. Этот день оказался днем смерти Гаршина.
    Спустя годы, несмотря на неизбывную обиду на Гаршина, она назовет его "утешением самых горьких лет".
_______________
    * Так Пунин называл Ахматову в письмах, дневниках и в быту.
    ** Ахматова называла Пунина Котий-Мальчик. В данном случае "б. К.-М." - бывший Котий-Мальчик.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
    - Вместо точек Ахматова хотела вставить здесь такие строчки:
А за проволокой колючей,
В самом сердце тайги дремучей,
Я не знаю, который год
Ставший горстью лагерной пыли,
Ставший сказкой из страшной были
Мой двойник на допрос идет.
А потом он идет с допроса -
Двум посланцам девки безносой
Суждено охранять его.
И я слышу даже отсюда
(Неужели это не чудо?)
Звуки голоса своего:
За тебя я заплатила
Чистоганом,
Ровно десять лет ходила
Под наганом,
Ни налево, ни направо
Не глядела.
А за мной худая слава
Шелестела.
    - Звук своего голоса, а вместе с ним и собственный слух приобретают почти магическую силу в пространстве, в котором звук и слух сливаются. Кстати, "голос" - одно из любимейших слов в поэтическом словаре Ахматовой.
    В "Заметках к "Поэме без героя" Ахматова писала: "… Там в Поэме у меня два двойника. В Первой части - "петербургская кукла, актерка", в Третьей - некто "в самой чаще тайги дремучей". 31 мая 1962 года".
    Здесь примечателен год записи - 1962. Дело в том, что в этом же году появилось стихотворение Иосифа Бродского, где были такие строчки:
"Прошел январь за окнами тюрьмы.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Лицом поворотясь к окну
еще ты пьешь глотками теплый воздух,
а я опять задумчиво бреду
с допроса на допрос по коридору
в ту дальнюю страну, где больше нет
ни января, ни февраля, ни марта".
    Обращает на себя внимание совпадение строчек Ахматовой и Бродского:
Мой двойник на допрос идет,
А потом он идет с допроса
("с допроса нa допрос")
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я не знаю который год
("ни января, ни февраля, ни марта")
    Конечно, это только пример того, какую роль в "Поэме без героя" играют чужие цитаты, как множатся от них образы. Ведь за этим "двойником" в лице Бродского можно увидеть и Осипа Мандельштама, и Николая Пунина, и Льва Гумилева, и миллионы других, о которых Ахматова писала в своем "Реквиеме".
    И все же, как следует из воспоминаний Лидии Корнеевны Чуковской, ахматовские строчки оказались вписаны в "Поэму" в июне 1959 года. А Лидии Корнеевне, по словам Пунина, нужно верить: потому что если на столе было два пирожных, то она запишет потом, что было только два, а не три и не шесть. Иногда, чтобы сбить с толку Лидию Корнеевну и оправдать в ее глазах свое прозвище "сумасшедший завхоз", Пунин, как говорят, входил без стука к Ахматовой, когда там была Чуковская. Она и Ахматова тихо читали друг другу стихи, склонившись головами, а Пунин говорил грубым голосом: "Анна Андреевна, теперь Ваша очередь таскать дрова!" - к ужасу Лидии Корнеевны…
    В декабре того же 1962 года Ахматова продолжила запись: "И наконец произошло нечто невероятное: оказалось возможным раззеркалитъ ее, во всяком случае по одной линии. Так возникло "Лирическое отступление" в Эпилоге и заполнились точечные строфы "Решки". Стала ли она понятнее - не думаю! Осмысленнее - вероятно. Но по тому высокому счету (выше политики и всего…) помочь ей все равно невозможно".
    Понятно, что имеет в виду Ахматова, говоря, что появилась возможность ее "раззеркалить". Прошел 20-й съезд партии, на котором был развенчан культ Сталина. Наступила видимость оттепели и стало возможным вписать в текст "Поэмы" строчки о "лагерной пыли".
    "Ставший горстью лагерной пыли" - помимо прямого смысла о погибших в ГУЛАГе миллионах, в этой строчке эхом отдаются слова Берии, который, по воспоминаниям, на допросах любил приговаривать: "В лагерную пыль сотру!"
    Строчки "За тебя я заплатила чистоганом…" возникли у Ахматовой как страшная песенка в годы гонений после ждановского постановления. А в 1959 году она написала:
Это и не старо и не ново,
Ничего нет сказочного тут,
Как Отрепьева и Пугачева,
Так меня тринадцать лет клянут.

А не ставший моей могилой,
Ты, крамольный, опальный, милый,
Побледнел, помертвел, затих.

    - В ташкентской редакции были слова:
Ты, гранитный, кромешный, милый.
    Но, поменяв их на "крамольный, опальный", Ахматова приближает Ленинград к современной истории. "Кромешный", "крамольник" - это все пушкинские слова. В 1918 году столицей стала Москва, и Петербург стал опальным, а "крамольный" перекликается эхом с "Реквиемом":
И ненужным привеском болтался
Возле тюрем своих Ленинград.

Разлучение наше мнимо:
Я с тобою неразлучима,
Тень моя на стенах твоих,
Отраженье мое в каналах…

    - "Тень моя на стенах твоих" конечно, имеется в виду Петербург-Ленинград, его музеи, Фонтанный Дом и другие дома, где жила за свою долгую жизнь Ахматова. И если можно разлучиться с человеком, то с городом - никогда. Когда после постановления 1946 года Анна Андреевна в сентябре того же года жгла свой архив, то среди других рукописей она сожгла написанное прозой свое впечатление о послевоенном Ленинграде - "Моя с ним встреча". Ахматова прекрасно знала и парадный город, и его окраины. "Я петербургская каменная тумба", - сказала она как-то Томашевской, имея в виду чугунные и каменные тумбы у ворот для привязи лошадей. Эти тумбы стоят у некоторых петербуржских домов и сейчас, потому что выкорчевать их оказалось невозможно.

Звук шагов в Эрмитажных залах,
Где со мною мой друг бродил…

    - В ташкентской редакции стояло:
Звук шагов в Эрмитажных залах
И на гулких дугах мостов.
    Строчки эти, конечно, относятся к Гаршину, но можно отнести их и к Николаю Николаевичу Пунину - блестящему знатоку искусства Запада, автору многих книг по авангардному искусству. После революции он был комиссаром при Русском музее и Эрмитаже.
    Брак Анны Андреевны с Пуниным длился с 1923 по 1938 год. Все, кто хорошо знал и Анну Андреевну, и Пунина, вспоминают об их непростых отношениях. После разрыва с Шилейко Ахматовой, привыкшей быть бездомной и безденежной, показалось даже, что она влюблена в Пунина, но она пришла в дом, где жили его брошенная жена с дочкой. Хозяйство было общим. Ахматову до 40-го года не печатали. И недаром после ее смерти, на суде по поводу архива, Ирина и Аня Пунины все время повторяли: "Акума ела наш хлеб".
    У Ахматовой есть характерные строчки: "Чужих мужей вернейшая подруга и многих безутешная вдова".
    В стихотворении "Опять подошли незабвенные даты", написанном летом 1944 года, после разрыва с Гаршиным, есть строчки: "И даже сегодняшний ветреный день / Преступно хранит прошлогоднюю тень…" Поскольку в стихах у Ахматовой образы двоятся, троятся, просвечивают друг сквозь друга, то "незабвенные" и "проклятые" даты напоминают о разрыве в 1920 году с Шилейко, в 1938 году - с Пуниным, в 1944-м - с Гаршиным.
    В черновиках "Поэмы" сохранились строки:
Я еще не таких забывала,
Забывала, представь, навсегда.
Я таких забывала, что имя
Их не смею теперь произнесть,
Так могуче сиянье над ними
(Превратившихся в мрамор, в камею),
Превратившихся в знамя и честь.
    Эти строчки Ахматова написала в марте 1961 года, и они перекликаются с эхом голосов из "Пролога": "Имя мое мне сейчас произнесть / Смерти подобно…", "Не таких я на смерть провожала. / Не такого до сих пор виню".
    Может быть, отношения с Пуниным сложились бы легче и проще, если бы не эта общая квартира в Фонтанном Доме, но тогда Ахматова не написала бы одно из трагических стихотворений:
Я пью за разоренный дом,
За злую жизнь мою,
За одиночество вдвоем…
    И потом я думаю, что Ахматова с детства привыкла относиться к сложным семейным отношениям спокойно. Например, еще до развода родителей к ним в дом приходил незаконный сын отца - Леонид Галахов. А после развода отец Ахматовой, Андрей Антонович Горенко, жил в гражданском браке с другой женщиной еще лет 20-25, и Аня часто гостила у отца в Петербурге. А через несколько месяцев после рождения Левы у Николая Гумилева родился сын от актрисы Высотской, который в 30-е годы приходил к Ахматовой в гости…
    Что это: высшая мудрость, терпение, всепреемлемость, равнодушие или неумение бороться с бытом? Или же, по строчкам Гумилева, "Ее душа открыта жадно / Лишь медной музыке стиха…"
    В черновиках "Поэмы" были строчки, относящиеся к разрыву с Пуниным:
А за правой стеной, откуда
Я ушла, не дождавшись чуда,
В сентябре, в ненастную ночь,
Старый друг не спит и бормочет,
Что теперь больше счастья хочет
Позабыть про царскую дочь.
    Анна Андреевна рассказывала Лидии Чуковской про возникновение этих строчек и про разрыв с Пуниным (у которого к этому времени уже был роман с Тотей Изоргиной). Однажды Ахматова сказала за общим столом Анне Евгеньевне Аренс: "Давайте обменяемся комнатами". До этого Анна Андреевна жила в кабинете Пунина. Тот попенял: "Вы хоть годик еще подождали бы", - а потом, выходя из комнаты, процитировал лермонтовские строчки: "Едет царевич задумчиво прочь, / Будет он помнить про царскую дочь!"
    Пунин в шутку называл Анну Андреевну "морской царевной", намекая на царские амбиции маленькой героини "У самого синего моря" ("Когда я стану царицей / Выстрою шесть броненосцев / И шесть канонерских лодок / Чтобы бухты мои охраняли / До самого Фиолента…")
    У Пунина бывали романы и раньше - например, в 20-е годы с Лилей Брик, которая, как говорят, хотела его на себе женить. После разрыва с Ахматовой он женился на Марте Андреевне Голубевой, но продолжал жить в Фонтанном Доме. В быту был очень экспансивен, дома, как я уже говорила, его звали "сумасшедший завхоз". Его любимое выражение "Не теряйте отчаяния!" стало ахматовской поговоркой.
    Его "Дневники" - замечательное чтение. Помимо всего прочего по ним видно, как ломает советская система такого талантливого человека, каким был Николай Николаевич Пунин.

И на старом Волковом Поле,
Где могу я рыдать на воле
Над безмолвьем братских могил.

    - На этом кладбище лежат многие персонажи Первой части. В 1936 году там, например, был похоронен Михаил Кузмин. А в 1944 году со Смоленского кладбища на Волковом Поле на Литературные мостки был перенесен прах Александра Блока. Ахматова говорила, что после смерти она хотела бы лежать рядом с Блоком. В одних воспоминаниях есть запись, как Ахматова, когда хоронили Блока, упала на могилу и долго рыдала.
    В 1915 году на Волковом кладбище был похоронен отец Ахматовой - Андрей Антонович Горенко. За 10 дней до смерти (он умер от сердечного приступа) она приехала в Петербург ухаживать за ним и потом остро переживала его смерть.
    В блокаду в Ленинграде погибло много друзей Ахматовой. Это и семья Энгельгардтов, и сестры Данько, умерли от голода и братья Гиппиусы. Погибли художники Билибин. Филонов, Чупятов. В тюрьме умер Хармс.
    Сколько всего ленинградцев погибло в блокаду - до сих пор нет точных цифр. В конце 60-х годов мы снимали Волково кладбище для фильма "Дневные звезды". Фильм был художественный, но эти кадры документальные: на кладбище было много народу, и русских, и иностранцев. Почти все плакали. Этот финал фильма был тогда снят по цензурным соображениям, но кадры эти и сейчас вызывают у зрителей слезы.
    Но "безмолвье братских могил" - это и те безымянные могилы погибших в ГУЛАГе, о которых Ахматова говорила:
Непогребенных всех - я хоронила их,
Я всех оплакала, а кто меня оплачет?
    В 1946 году Ахматова несколько раз выступала в Москве, где ее восторженно принимала публика. В Колонном зале 3 апреля Ахматова, в частности, читала стихи, заключительные слова которых потонули в громе аплодисментов:
…Да что там имена! Захлопываю святцы,
И на колени все! - багровый хлынул свет.
Рядами стройными выходят ленинградцы,
Живые с мертвыми: для славы мертвых нет.
Все, что сказано в Первой части
О любви, измене и страсти,
Сбросил с крыльев свободный стих,
И стоит мой Город "зашитый"…
    - "Город "зашитый" - военный период Ленинграда. И хоть о блокадном Ленинграде написано много, мне здесь хочется привести записи самой Ахматовой о первых месяцах войны: "В блокаде (до 28 сентября 1941). Первый день войны. Первый налет. Щели в саду - Вовка у меня на руках (Вова Смирнов - сын соседки. - А. Д.). Литейный вечером. Праздничная толпа. Продают цветы (белые). По улице тянется бесконечная процессия: грузовики и легковые машины. Шоферы без шапок, одеты по-летнему, рядом с каждым - плачущая женщина. Это ленинградский транспорт идет обслуживать финский фронт. Увоз писательских детей. Сбор в… переулке у союза. Страшные глаза неплачущих матерей.
    Крупные деньги вывезены из города (ответ в банке). Моряки с чемоданчиками идут на свои суда. Все писатели уже в военной форме. Похороны "Петра" Растрелли и статуй в Летнем саду. Первый пожар. Я - по радио из квартиры М. М. Зощенко.
    Тревога каждый час. Город "зашивают" - страшные звуки".

Тяжелы надгробные плиты
На бессонных очах твоих.

    - Когда Ахматова вернулась в Ленинград, он был разрушен, стекла выбиты, вместо них - доски. "Зашитые" досками монументы, витрины, окна. Скульптуры Летнего сада были закопаны в земле. У Ахматовой есть прекрасное стихотворение "Ноченька" об одной из этих скульптур.
    Послеблокадный Ленинград был огромным кладбищем, могилой ее друзей.
О, горе мне! Они тебя сожгли…
О, встреча, что разлуки тяжелее…
Здесь был фонтан, высокие аллеи,
Заря была себя самой алей,
В апреле запах прели и земли,
И первый поцелуй…
- писала Ахматова в 1945 году.
    "Бессонные очи" города - это круглосуточная служба ПВО, дежурство на крышах во время бомбежки, чтобы гасить фугаски (есть фотография, где среди других на крыше со шлангом стоит Шостакович), это и круглосуточная работа радио.

Мне казалось, за мной ты гнался,
Ты, что там погибать остался
В блеске шпилей, в отблеске вод.
Не дождался желанных вестниц…
Над тобой - лишь твоих прелестниц,
Белых ноченек хоровод.

    - Недаром "Эпилог" был первоначально посвящен "Городу и другу". В этом словосочетании есть и соединение: город-друг, и разъединение: есть город и есть друг. Гаршин всю блокаду оставался в Ленинграде. О нем постоянно думала Ахматова, живя в Ташкенте.
    "В блеске шпилей" - уже после отъезда Ахматовой из Ленинграда альпинисты маскировали знаменитые ленинградские шпили, чтобы их блеск не привлекал немецких летчиков. Первыми замаскировали шпили Адмиралтейства и Инженерного замка. На них надели брезентовые чехлы. Поздней осенью 1941 года были закрашены серой краской купола Исаакиевского собора и шпиль Петропавловской крепости.

А веселое слово - дома -
Никому теперь не знакомо,
Все в чужое глядят окно.
Кто в Ташкенте, а кто в Нью-Йорке,
И изгнания воздух горький,
Как отравленное вино.

    - И если сравнить (хотя бы по звучанию) эти строчки с кузминскими из "Форели":
А законы у нас в остроге.
Ах, привольны они и строги:
Кровь за кровь, за любовь - любовь…
Мы берем и даем по чести,
Нам не надо кровавой мести…
От зарока развяжет Бог, -
- то окажется, что и у нас "веселого слова" не слышно, потому что и наш дом - это острог. Чтобы закончить "кузминскую тему", хочу добавить, что судя по Первой части "Поэмы", отношение к нему у Ахматовой было негативное. На самом деле это не так. Иосиф Бродский говорил, что к стихам Кузмина Анна Андреевна относилась очень хорошо. По поводу же "Поэмы" многие говорили, что строфа эта взята у Кузмина и что кузминская строфа более авангардна. Это доходило, конечно, и до Ахматовой. Бродский же добавляет, что "музыка ахматовской строфы абсолютно самостоятельна: она обладает уникальной центробежной энергией. Эта музыка совершенно завораживает. В го время как строфа Кузмина в "Форели" в достаточной степени рационализирована".
    В 20-е годы Кузмин примкнул к кружку Анны Радловой, которую Ахматова не признавала. Может быть, именно тогда - на какое-то время - у Ахматовой сложилось негативное к нему отношение. Тем более, что в то время Кузмин называл Ахматову "поэтом местного, царскосельского значения". Эту фразу охотно подхватил Пунин, дразня ею Ахматову.
    "Кто в Ташкенте, а кто в Нью-Йорке". Об эмиграции первой волны достаточно много написано. И у самой Ахматовой немало на эту тему строчек: "Не с теми я, кто бросил землю…" Или, как она писала в "Реквиеме":
Нет, и не под чуждым небосводом
И не под защитой чуждых крыл.
Я была тогда с моим народом
Там, где мой народ, к несчастью, был.
Все вы мной любоваться могли бы,
Когда в брюхе летучей рыбы
Я от злой погони спаслась
И над полным врагами лесом,
Словно та, одержимая бесом,
Как на Брокен ночной неслась…

    - Как рассказывают, в довоенные годы, увидев, что дочь интересуется Ахматовой, Сталин соизволил узнать, что поделывает "монахиня". Ее тут же снова приняли в Союз писателей, разрешили готовить к печати книгу (она и вышла в 1940 году, но о ней сама Ахматова говорила: "Меня там нет"), и специальным самолетом 27 сентября 1941 года она была вывезена из блокадного Ленинграда: - отсюда эти, на мой взгляд, кокетливо-ироничные строки в "Поэме".
    В интервью для журнала "Literatura Sovetica" Ахматова говорила: "Из Смольного, где находился главный штаб защиты Ленинграда, был дан приказ о моей эвакуации. Так 28 сентября 1941 г., рано утром, в первый раз в моей жизни, меня посадили в кабину огромной металлической рыбы. <…> Я не знала точно, куда меня везли, и когда показалась Москва, огромная, разбросанная, которую я впервые видела с высоты птичьего полета, я испытала неожиданное радостное волнение".
    Многие друзья и знакомые Ахматовой могли уехать в эвакуацию, но по разным соображениям остались в Ленинграде. Остался Гаршин, осталась работать на радио Ольга Берггольц.
    Я уже писала о фотографии Берггольц и Ахматовой, которая висит у меня на даче. Когда я снималась в "Дневных звездах", где играла Берггольц, то слышала о дневниках Ольги Федоровны, которые она вела до войны и во время блокады. Боясь, что она не выживет в блокаду, Берггольц перед отъездом Ахматовой в эвакуацию доверила ей тайну места хранения этих дневников, спрятанных в жестяной коробке в дровяном сарае. Насколько мне известно, эти дневники до сих пор еще не опубликованы. Несмотря на довольно спокойную жизнь в Ташкенте, даже несколько напоминавшую свободные нравы начала 20-го века ("на Брокен ночной неслась"), жизнь, которую с недоумением и неприятием описала Чуковская в своем "Ташкентском дневнике", Анна Андреевна никогда не забывала тех, кто оставался в блокадном Ленинграде. Она, так же как и Пушкин, никогда не пускала в поэзию ничего суетного из своей обыденной жизни. Все, кто знал ее, говорят, например, о ее юморе и грубоватых иногда шуточках, но в стихах этого нет.
    Переплавляя ужас блокадной жизни в поэзию. Ахматова писала:
Нет, я не выплакала их…
Они внутри скипелись сами.
И все проходит пред глазами
Давно без них, всегда без них.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Без них меня томит и душит
Обиды и разлуки боль.
Проникла в кровь - трезвит и сушит
Их всесжигающая соль.
Но мнится мне: в сорок четвертом,
И не в июня ль первый день.
Как на шелку возникла стертом
Твоя "страдальческая тень".
Еще на всем печать лежала
Великих бед, недавних гроз, -
И я свой город увидала
Сквозь радугу последних слез.
    "Страдальческая тень" - из шестой главы "Евгения Онегина": "Его страдальческая тень, / Быть может, унесла с собою / Святую тайну…".
    Тем не менее, людям, не пережившим блокаду, до конца весь ее ужас осознать, наверное, не дано. Ахматова так и не поняла причины разрыва с Гаршиным. Лидии Корнеевне она говорила: "У меня <…> так было в 44-м году. <…> сделалось трудно жить, потому что я дни и ночи напролет старалась догадаться, что же произошло!"
    Впоследствии она вычеркнула Гаршина из собственной жизни, "забыла", но в 1965 году, составляя комментарии к "Поэме", она записала: "Строфы, содержащие трагическое. <…> Решка <…> Рок в собственной биографии. Эпилог I. Ты не первый и не последний (Это нашей разлуки весть!) <…> Как бы холодное констатирование и… всплеск ужаса: Это нашей разлуки весть!".
    Но, разгадывая образ "страдальческой тени", за ее силуэтом, как всегда у Ахматовой, можно увидеть и Пунина, и Недоброво, и Шилейко - все "страдальческие тени", так или эдак прошедшие через жизнь Ахматовой на фоне "страдальческой" темы города.
    Читатель, наверное, уже обратил внимание, что мои разрозненные комментарии, как и сама "Поэма", кружат, раз за разом уточняясь. Вот и сейчас, после того, как Гаршин отразился в зеркале довольно четко, можно с уверенностью сказать, что "гость из будущего" в первой части - это прежде всего Гаршин, ибо в 40-м году, когда эта часть "Поэмы" начала писаться, он обязательно должен был быть на маскараде, ведь там, по словам Ахматовой, "были все". Но он не мог быть в маске среди ряженых. У Ахматовой в "Прозе о Поэме" можно прочесть: "там <в Фонтанном Доме>, среди таинственных зеркал, за которыми когда-то прятался и подслушивал Павел Первый <…>, оказались неприглашенными ряженые 1941 года". Но ведь Гаршина в то время Ахматова должна была обязательно "пригласить"!
    Волшебное свойство зеркал Шереметевского дворца отражать сразу несколько образов остается неразгаданным, но остались стихи, написанные летом 1944 года, после разрыва:
День шел за днем - и то и се
Как будто бы происходило
Обыкновенно - но чрез все
Уж одиночество сквозило…
Припахивало табаком,
Мышами, сундуком открытым
И обступало ядовитым
Туманцем…
И уже предо мною прямо
Леденела и стыла Кама,
И "Quo vadis?" кто-то сказал,
Но не дал шевельнуть устами,
Как тоннелями и мостами
Загремел сумасшедший Урал…

    - Ахматова после блокадного Ленинграда попала в Москву, оттуда в Чистополь, куда были эвакуированы писатели. Там Лидия Корнеевна Чуковская, переводя ее через большую лужу, рассказала ей, как два месяца назад через эту же лужу она переводила Цветаеву, приехавшую в Чистополь из Елабуги устраиваться посудомойкой, "… я высказала Марине свою радость: А. А. не здесь, не в Чистополе, не в этом, утопающем в грязи, отторгнутом от мира, чужом городишке - не в этой полутатарской деревне. "Здешний быт убил бы ее, - сказала я. - Она ведь ничего не может, она совершенно беспомощна. Она бы здесь погибла". - А я, Вы думаете, могу? - резко перебила меня Марина Ивановна". Но этот ответ Цветаевой Чуковская Ахматовой не передала.
    Так случилось, что я в одно и то же время играла цветаевскую "Федру" и читала в концертах вместе с оркестром "Реквием" Ахматовой. И я поняла, что на каких-то энергетических слоях они несовместимы. Я от этого соседства буквально заболевала. Не хочу здесь подробно касаться их непростых отношений. Приведу отрывок из ахматовских записных книжек:
    "Марина подарила мне:
    1) Свою детскую шкатулку (я отдала Берггольц)
    2) Брошку (см. ее фотографию) - я ее разбила о пол Мариинского театра
    3) Синюю шелковую шаль (см. фотографию Наппельбаума в 21 г.)
    4) Магометанские четки - освященные в Мекке
    5) Московский Кремль, с которым я не знала, что делать
    6) Переписала своей рукой "Поэму воздуха" в 41 г. и щедро посвящала стихи".
    К этому списку можно добавить "и сердце свое в придачу" (так писала Цветаева в стихотворении, посвященном Ахматовой).
    Щедрость и открытость души Марины Цветаевой известны. Ахматова более закрыта. Очень хорошо понимаю эту закрытость. Ахматовские строчки:
И уже предо мною прямо
Леденела и стыла Кама,
И "Quo vadis?" кто-то сказал…
- дорого стоят. В них нежный, прощальный привет "страдалице Марине".

И открылась мне та дорога,
По которой ушло так много,
По которой сына везли,
И был долог путь погребальный
Средь торжественной и хрустальной
Тишины Сибирской земли.
От того, что сделалось прахом,
Обуянная смертным страхом
И отмщения зная срок,
Опустивши глаза сухие
И ломая руки, Россия
Предо мною шла на восток.

    - Сейчас, когда и о войне, и о ГУЛАГе написано много, эти строчки могут восприниматься вторично. Но не надо забывать, когда они были написаны. Тогда у людей существовала, говоря словами Твардовского, только "жестокая память" войны и лагерей. А у Ахматовой уже был написан "Реквием".
    Россия, идущая на восток, - это не только отступление перед немецким нашествием, но ведь именно туда же - в Сибирь - ссылались миллионы репрессированных. Это - "дорога, по которой ушло так много".
    Я думаю, что нет ни одной семьи в России, у которой кто-либо не погиб во время войны или не сгнил в безымянных могилах, простершихся от Урала до Владивостока.
    "И отмщения зная срок" - "аз воздам" - не люди мстят - время.
    В "Дневных звездах", о которых я уже писала, была сцена видения Поэта: перед гробом убиенного царевича Димитрия стоит его мать, ей приводят убийцу, и она, схватив тот же нож, которым был зарезан ее сын, замахивается… и резкая монтажная перебивка на лицо Поэта - Берггольц, у которой в тюрьме погибли муж и двое нерожденных детей. Глаза смотрят в камеру мудро-иронично, и царица, замахнувшись на убийцу, отбрасывает презрительно нож - мол, разбирайтесь в этих грязных преступлениях сами…

И себе же самой навстречу
Непреклонно в грозную сечу,
Как из зеркала наяву, -
Ураганом - с Урала, с Алтая,
Долгу верная, молодая,
Шла Россия спасать Москву.

    - Эти строчки были приписаны Ахматовой позже, в надежде напечатать "Поэму". Хотя ничего "советского" я в них не вижу, как и в ее "военных стихах" - в "Мужестве", например.

А за мною, тайной сверкая
И назвавши себя "Седьмая",
На неслыханный мчалась пир…
Притворившись нотной тетрадкой,
Знаменитая ленинградка
Возвращалась в родной эфир.

    - Все, казалось бы, просто - это, конечно, 7-я симфония Шостаковича, которую Ахматова услышала в Ташкенте 21 июня 1942 года, а после, 9 сентября 1942 года, эта симфония исполнялась в Филармонии блокадного Ленинграда под управлением Элиасберга. Впоследствии был снят фильм, который назывался "Ленинградская симфония", где я снималась в маленькой роли студентки под собственной фамилией - там была сцена в студенческом общежитии, когда разыгрывались билеты на этот знаменитый концерт.
    Но в строчках о "Седьмой" таится неизмеримо большее, чем просто симфония Шостаковича. Здесь и тетрадка стихов самой Ахматовой под условным названием "Седьмая", которую она везла в Ташкент и там продолжала над ней работать.
    Шостаковичу Ахматова посвятила прекрасное стихотворение "Музыка" и в записной книжке отметила: "Можно ли сделать такое со словом, что он делает со звуком?"



    …я, конечно, взялась за непосильный труд. Эти заметки бесконечны. Отчасти, помимо всего прочего, мешает неравенство, неравновеликость по объему трех частей "Поэмы". Кажется, что надо отдавать предпочтение Первой части, что я и сделала, но в сжатых строчках "Решки" и "Эпилога" заложено так много, что я только прикоснулась и обозначила темы.
    Считается, что в Первой части прослеживается суд над беспечным поколением, которое не услышало гула времени, приближения катастрофы и не попыталось отвратить ее.
    Но историю меньше всего делает человек…
    Время, неподвластное человеку, вершит суд над историей, а Поэт - у времени в плену.
    Трагедии 30-х и 40-х годов отодвигают, вернее - заслоняют собой трагизм событий 1913 года. Поэтому о неравенстве трех частей "Поэмы" говорить не приходится.
    Ахматова знала, что она одарена трагическим даром, трагическим мировосприятием, знала, что через себя способна передать эпоху. Отсюда ее уверенность и жесткость - она знает "начала" и "концы", знает "тьму" и "свет". Отсюда переход от лирического "я" до хорового трагического "мы" - "загремим мы безмолвным хором".
    Боюсь, дорогой читатель, что все мои комментарии к "Поэме" ее мало проясняют. Она - "вещь в себе". Недаром и сама Ахматова поначалу пыталась ее разъяснять, а потом оставила это занятие.
    В "Дневниках" у Корнея Чуковского осталась запись: "30 июня 1955 Ахматова приехала ко мне… Как всегда, очень проста, добродушна и в то же время королевственна. Вскоре я понял, что приехала она не ради свежего воздуха, а исключительно из-за своей поэмы. Очевидно, в ее трагической, мучительной жизни поэма - единственный просвет, единственная иллюзия счастья. Она приехала - говорить о поэме, услышать похвалу поэме, временно пожить своей поэмой. Ей отвратительно думать, что содержание поэмы ускользает от многих читателей, она стоит за то, что поэма совершенно понятна, хотя для большинства она - тарабарщина. Ахматова делит мир на две неравные части: на тех, кто понимает поэму, и тех, кто не понимает ее".
    А Вы, дорогой читатель, к какой части себя причислили бы?
    И поскольку я актриса - для меня чужие слова - свои, приведу оценку "Поэмы", данную Лидией Корнеевной Чуковской в ее "Записках об Анне Ахматовой". Цитата эта точнее выразит то, что я чувствовала много лет назад, когда прочитала поэму в первый раз:
    "Впервые Анна Ахматова прочитала мне кусок поэмы в Ленинграде, в 1940 году.
    Я была в такой степени ошеломлена новизной, что спросила у автора:
    - Это чье?
    В следующую секунду я поняла все неприличие своего вопроса. Конечно, это - Ахматова, но какая-то новая, другая Ахматова.
    В чем же новизна - не темы, не содержания - а самого стиха?
    Не только в мощном, открытом напоре ритмической волны, сменившем дробность и сдержанность ритма. Но и в сочетании необыкновенной конкретности приемов изображения - с отвлеченностью изображаемого. Желтой люстры безжизненный зной, перо, задевшее о верх экипажа, муравьиное шоссе - все эти, по определению Пастернака, "прозы пристальной крупицы", которые в стихотворениях Ахматовой служили созданию реальности - в "Поэме", оставшись столь же конкретными, одевают плотью, овеществляют невещественное, отвлеченное. Материализован не только хоровод призраков: на наших глазах материализуются и понятия.
И была для меня та тема
Как раздавленная хризантема
На полу, когда гроб несут…
    Ахматова сама, как и ее героиня, смотрит "смутно и зорко"; это тот же пристальный взгляд, какой был у нее прежде, но устремлен он на нечто "смутное", зоркостью своей он фиксирует не черты природы и человека, не облака, вылепленные грубо, не глыбы айсбергов, не голос или глаза, нет, он овеществляет отвлеченности: век, время, романтизм, процесс памяти. Ахматова как бы трогает рукой звук, цвет, мысль, чувство, самую память. От этого резкого столкновения конкретного с отвлеченным, понятия с раздавленным цветком - и рождается то зеленое бесовское пламя, которое там и здесь вспыхивает в поэме; та новая гармония, которая ранит и пленяет слух".
    Вот, дорогой читатель, пора прощаться. Вы, может быть, недоуменно спросите: "А в чем же заключается Ваша актерская работа, если у Вас сплошные цитаты и присвоение чужих знаний?" В процессе работы только в нем. Перевести на свой актерский язык все, что услышано, прочитано, угадывается. Я бы могла написать по целому тому о каждой своей роли, но не о результате, конечно, а о том, что "попадалось" во время работы над ролью.
    Мне все время хочется извиниться: мол, взялась не за свое дело. Но в том то и весь фокус, что это мое дело, моя актерская "кухня" знать про то, что ты будешь играть, "все". Потом это знание забывается, оно уходит в подсознание, и начинается второй этап работы - "игра". Но это уже другая тема, а мне еще надо съездить и купить билет в Ленинград, простите, теперь уже - в Петербург, чтобы выйти на сцену Филармонии и озвучить гениальные строки Ахматовой, и потом я еще хотела…

  Яндекс цитирования