Виталий Виленкин
В сто первом зеркале


"Канделябры эпохи"

    Да и "Последний тост" я запомнил неточно, как потом выяснилось. И с теми же ошибками его, с моих слов, выучил В.И. Качалов. В это время поэзия Ахматовой как-то особенно к нему приблизилась, вернее сказать, впервые по-настоящему им завладела.
    Он знал ее стихи с давних пор, еще с 10-х годов, с выхода "Четок" и "Белой стаи", с редких предвоенных петербургских встреч; многие отдельные строки, строфы и целые стихотворения помнил наизусть. В разговорах об Анне Андреевне он с большой нежностью вспоминал встречу с ней в Кисловодске, в санатории Цекубу (сокращенное название Комиссии по улучшению быта ученых), летом 1927 года, когда "она была такая худенькая, бледная и вот с такими серыми глазами" - двумя пальцами показывал, с какими: от брови до щеки. Что-то его тогда, по-видимому, и тронуло и пронзило не только в ее стихах, но и во всем ее облике, физически почти невесомом и духовно несгибаемом. Это и теперь еще проскальзывало в каких-то интонациях его воспоминаний. Легко было понять, почему после внезапного отъезда Ахматовой из Кисловодска Василию Ивановичу стало тошно "даже смотреть на оставшихся дам", о чем он тут же ее известил в довольно длинных стихах, отправленных ей вслед. Это стихотворное признание, наспех прикрытое кое-каким юмором, Анна Андреевна хранила бережно и много лет спустя подарила мне в том же конверте, адресованном в "б. Шереметевский дворец на Фонтанке", в котором оно до нее дошло (а ведь чего только не происходило с ее архивом за эти годы!). С ее разрешения я уже однажды опубликовал отрывок из этого послания в своей книге "Качалов"; мне хочется привести его и здесь.
Скучно и грустно, что Вас с нами нет.
Грустно завял на окне мой букет,
Вам предназначенный. Тщетно я с ним
Всюду искал Вас, тоскою томим, -
В окна заглядывал двух поездов,
Но не нашел никакейших следов,
Весь кисловодский обрыскал вокзал,
Возле уборной я даже Вас ждал
(Дамской, конечно), но след Ваш простыл.
И восвояси, угрюм и уныл,
Вновь в Цекубу возвратился и там
Даже смотреть на оставшихся дам
Я не хотел, и не пил, и не ел,
Вот как меня Ваш поступок задел.
    При близком общении с Василием Ивановичем можно было иногда почувствовать наступление того, обычно скрытого от посторонних глаз, момента его внутренней духовной жизни, когда ему становился особенно нужен, близок, созвучен тот или другой поэт. Это могла быть ошеломленность внезапным открытием, как бы откровение или рождение новой любви,- так у него произошло с поэзией Пастернака, которого он долгие годы не понимал, не чувствовал, "не принимал"1, пока не прочитал стихов из сборника "На ранних поездах" и - особенно - пока не услыхал цикла "стихов из романа". Но это могло быть и радостью возвращения к поэту, давно уже близкому, но только теперь как бы заново открывшемуся и только сейчас ставшему необходимым,- чтоб книжка была всегда под рукой, в кармане, на столике у кровати. Так было у него с Ахматовой в конце 30-х и в начале 40-х годов, особенно после выхода в свет ее сборника "Из шести книг". Это была первая книга стихов Анны Ахматовой после долгого перерыва ("Anno Domini МСМХХI" вышла вторым изданием в 1922 году и давным-давно стала, как и все предыдущие ее сборники, большой библиографической редкостью) .
    Выход сборника "Из шести книг", куда вошло все лучшее из "прежней Ахматовой" и большой цикл новых стихов под заглавием "Ива", был событием для старой интеллигенции и совершенно ошеломил студенческую и литературную молодежь, никогда не читавшую ничего подобного.
    Книгу эту давно ждали. О ней заговорили еще до выхода из печати, так как некоторые новые стихи Ахматовой были известны по журнальным публикациям или ходили в списках. С другой стороны, и совсем уже неожиданно, еще не вышедшая книга, вернее ее верстка, стала предметом горячего обсуждения на заседаниях литературной секции недавно созданного Комитета по Государственным премиям в области литературы и искусства. В.И. Немирович-Данченко, первоначально возглавлявший комитет, привлек меня к работе этой секции в качестве референта. Я бывал на всех ее заседаниях 1940-1941 годов и могу свидетельствовать, что довольно долгое время книга Ахматовой (то есть, собственно, первая ее часть, "Ива") значилась в списке кандидатур на премию. За нее горячо ратовали, причем с явным удовольствием, А.Н. Толстой и Н.Н. Асеев, которых поддерживал А.А. Фадеев. Правда, инициатива эта не нашла своего завершения...
    Но вот наконец книга вышла в свет. Изящный томик в кремовой обложке, с превосходным графическим портретом работы художника Н. Тырсы, расхватали в московских и ленинградских книжных магазинах молниеносно. Мне каким-то чудом удалось достать два экземпляра, и один из них я подарил Василию Ивановичу. Я послал ему эту книгу в Ленинград, куда он поехал с театром на гастроли, но вскоре заболел и попал в больницу с обычным своим воспалением легких. В оглавлении я отметил карандашом все "самое замечательное" - боялся, как бы его первые впечатления не оказались случайными или недостаточно определенными. В ответ через несколько дней пришло письмо, где говорилось: "Очень благодарю за Ахматову. Не расстаюсь с томиком, взял его в больницу и перечитываю. Очарователен, по-моему, "Пастернак" у нее (из отмеченных Вами) и вообще много волнительного" (11 июня 1940 г., из Свердловской больницы). За день до этого мне писал его сын Вадим Васильевич Шверубович, навещавший отца в больнице: "Читает Ваш том Ахматовой с упоением и "Войну и мир".
    Когда Василий Иванович вернулся в Москву, оказалось, что он уже несколько новых стихотворений из "Ивы" знает наизусть, запомнив их с легкостью. С тех пор он стал читать стихи Ахматовой иногда на бис в своих больших концертах и очень часто, наряду с Блоком, Маяковским, Пастернаком, Есениным, - дома, в гостях, в актерском фойе Художественного театра в перерывах между своими сценами в "Воскресении" или "Вишневом саде", в студенческих аудиториях, где его разговор с публикой всегда становился особенно интимным и доверительным.
    Читал он чаще всего "Дай мне долгие годы недуга...", "Смуглый отрок бродил по аллеям...", "Вновь Исакий в облаченьи...", "Когда в тоске самоубийства..."2, "Для того ль тебя носила я когда-то на руках...", "Лотову жену", а из более поздних стихов - "Данте", "Клеопатру", "Мне ни к чему одические рати...". "Лотова жена" всегда была одним из его самых любимых стихотворений, я бы даже сказал - среди самых любимых произведений русской поэзии вообще ("И если не очень лень, - пришлите что-нибудь коротенькое Пастернака и Ахматовой3 - про жену Лота, например", - писал он мне из санатория "Барвиха" в Остафьево еще раньше, летом 1938 года).
    В военные годы Качалов включил в свой концертный репертуар несколько стихотворений из цикла "Ветер войны". Особенно он любил "Мужество", и звучали у него эти стихи удивительно широко и мерно. Весной 1942 года, когда он жил в Тбилиси вместе с другими старейшими артистами Художественного театра, я как-то получил "с оказией" в Саратов последнюю его фотографию с надписью и со следующими строками на обороте:
    "На случай, - вдруг Вам почему-либо не попало на глаза ахматовское стихотворение, напечатанное в "Правде", кажется, в марте,- прилагаю:
Мужество

Мы знаем, что ныне лежит на весах
И что совершается ныне.
Час мужества пробил на наших часах,
И мужество нас не покинет.
Не страшно под пулями мертвыми лечь,
Не горько остаться без крова, -
И мы сохраним тебя, русская речь,
Великое русское слово.
Свободным и чистым тебя пронесем
И внукам сдадим4, и от плена спасем
                            Навеки!"
    В других письмах Василий Иванович спрашивал, не знаю ли я еще каких-нибудь новых ахматовских стихов, и я кое-что ему посылал из полученного мной из Ташкента через Е.С. Булгакову. Это и были стихи, позднее вошедшие в цикл "Ветер войны" ("Nox", "Щели в саду вырыты...", "С грозных площадей Ленинграда..." и другие).
    Отношение В.И. Качалова к Анне Ахматовой - нежное, благодарно-творческое, по-моему, одно из ярких проявлений значительности ее поэзии в духовной культуре эпохи, - поэтому я на нем подробно и останавливаюсь. Чем глубже Василий Иванович погружался в ее стихи, включая их в свою работу, тем большую он ощущал в них внутреннюю необходимость и тем более его волновала судьба их автора. О каждой нашей встрече с Анной Андреевной я должен был ему подробно рассказывать, описывать, как она живет, как выглядит, кто и что ее окружает. Вот несколько записей из моего дневника тех лет:
    "12 октября 1940. Был у В.И. Он опять увлечен Ахматовой. Много читал ее стихов.
    5 марта 1946. В воскресенье - у В.И. в больнице. Очень похудел, очень мрачен... Много и подробно о смерти И.М. Москвина. ...Не расстается с книгой Ахматовой. Пушкин на столе.
    23 февраля 1947. Приехал из Ленинграда. В.И. расспрашивал подробно об Ахматовой. Все время о ней думает".
    Их последняя встреча произошла весной 1946 года.
    Эта первая послевоенная весна стала весной ахматовских триумфов в Москве. Один за другим с огромным успехом проходили вечера встреч группы приехавших из Ленинграда поэтов с московскими поэтами. В конце первого отделения обычно выступала Ахматова, в начале второго - Пастернак. На эстраде они сидели рядом.
    Мы с Вадимом Шверубовичем попали на самый парадный, первый вечер - в Колонном зале Дома союзов. Какое же это было торжество, какой незабываемый светлый праздник русской поэзии! Сколько здесь собралось в этот вечер военной и студенческой молодежи, какие славные мелькали лица, как забиты были все входы в зал, как ломились хоры и ложи от наплыва этой толпы юношей и девушек с горящими глазами, с пылающими щеками. Каким единством дышал этот зал, хором подсказывая Пастернаку то и дело забываемые им от волнения слова, вымаливая у Ахматовой еще, еще и еще стихи военных лет, стихи о Ленинграде, стихи о любви. Она и здесь, в Колонном зале, читала негромко, без жестов, чуть-чуть напевно, стоя в своем простом черном платье и белой шали у края эстрады.
    Помню, что, когда вскоре после этого вечера я шел к Елене Сергеевне Булгаковой в Нащокинский переулок, где должны были встретиться Ахматова и Качалов, я думал, что вот сегодня Анна Андреевна будет, наверно, совсем другая, чем обычно, что вот я наконец увижу ее "на крыльях успеха". Но ничего подобного я не увидел.
    Судя по краткой записи у меня в дневнике, поначалу все шло в этот вечер довольно напряженно. Василий Иванович в передней, помогая Анне Андреевне, приехавшей позже, снять пальто, от волнения сказал что-то совсем несуразное, вроде: "Но как вы... возмужали", явно вспоминая Ахматову 1927 года и не находя слова. За круглым столом в булгаковской уютной синей столовой часто возникало молчание. В тот вечер у Елены Сергеевны было мало гостей - еще только Вадим Шверубович с женой, балериной Большого театра Е.В. Дмитраш, и я. Шли какие-то довольно натужные рассказы. Василий Иванович стал вспоминать встречу в Кисловодске, свои тогдашние стихи, что-то даже попытался процитировать. Анна Андреевна если и не подхватила, то, во всяком случае, с улыбкой поддержала эту тему; за столом стало чуть-чуть теплее. По какому-то поводу, тоже в связи с какими-то общими воспоминаниями, кажется, она вдруг сказала Качалову: "Мы ведь с вами канделябры эпохи, не правда ли?" Шутила, одобрительно принимала шутки. Ела, пила вместе с нами. И все-таки оставалась чем-то от всех нас отъединенной. Так мне, во всяком случае, казалось. И не в первый раз. Глядя на Анну Андреевну в обществе, я иногда невольно думал: вот ведь и проста, и оживленна, и естественна, и острым словом владеет, и улыбается искренно на иную остроту, а всё - одна, всё сама с собой, всё какое-то присутствие-отсутствие.
    Но все тут же менялось, как только начиналось чтение стихов. Как будто происходило мгновенное включение тока, и каким бы непроницаемым ни казалось в это время ее лицо, как бы ни отводила она от вас взгляд, все равно это было ваше общение с поэтом. Так было и в тот вечер, когда Анна Андреевна подряд, с краткими паузами, как будто даже торопясь сделать все, что решила, и еще прибавляя к этому что-то "по ходу", читала Качалову, и явно именно ему, одну из "Ленинградских элегий" ("...Меня, как реку, // Суровая эпоха повернула..."), весь цикл "Cinque"5, почти весь ташкентский цикл, и еще эти странные, до сих пор не до конца мне понятные строфы, которые назывались сначала "Ночные видения", а потом, в измененной и расширенной редакции, - "Путем всея земли", и еще, и еще новые стихи (из старых, по-моему, не было ни одного).
    Потом стал читать Василий Иванович - сначала Ахматову (оказалось, что он знает наизусть гораздо больше, чем я думал), затем Блока. Не знаю, может быть, под влиянием только что отзвучавшего и, конечно, поразившего его чтения поэта, но только помню, что читал он в тот вечер вдохновенно: особенно строго в смысле чистоты и нерушимости ритмов и вместе с тем - с полной, какой-то бесстрашной душевной раскованностью.
    У меня в дневнике после этого вечера - краткая запись: "Кажется, они понравились друг другу". Но я что-то не помню ни взаимных благодарностей, ни комплиментов, а помню только сплошной поток стихов, которому, казалось, в тот вечер вообще не будет конца.


Примечания

    1. "Спасибо и за Пастернака. Вникаю, вчитываюсь, внюхиваюсь, но пока все еще не могу взволноваться, все еще холоден к нему",- писал он мне, например, 20 июня 1939 г. вверх
    2. Иногда он читал это стихотворение без первых четырех строк, начиная прямо с пятой: "Мне голос был. Он звал утешно...". вверх
    3. Обычная качаловская деликатность: "коротенькое" - чтобы не утруждать переписыванием. вверх
    4. Словом "сдадим" он своевольно и сознательно заменял авторское "дадим" также и на концертной эстраде. вверх
    5. Пять (итал.). вверх
  Яндекс цитирования