Анна Ахматова и русская культура начала XX века.
Тезисы конференции. - М., 1989. - С. 6-14.

В.Н. Топоров
Об ахматовской нумерологии и менологии
    К сороковому году Ахматова потеряла сына, семью, дом как наполнение жизни бытом. Это опустошение жизни как бы возмещалось новыми поэтическими дарами, таким приливом творческих сил, какого, видимо, она не знала ни до, ни после этого. В 1940 г., когда было написано Нет, это не я, это кто-то другой страдает, / Я бы так не могла... и о Матери - "О, не рыдай Мене...", в предельной глубине страданий, произошло, может быть, самое большое в ее жизни чудо творчества, тот перелом, который определил ее путь до конца и вопреки всем обстоятельствам. На этот год приходится и та очная и живая встреча с "историческим" которая образует пик темы об А. и историзме. Этот год был очень плодотворным - более 30 стихотворений, "Путем всея земли", первый вариант "Предыстории", новое обращение к "Русскому Трианону", два фрагмента и "Посвящение" к "Поэме без героя" и т.п. В количественном отношении этот год резко выделялся по сравнению с любым другим годом после "Anno Domini" (мой самый урожайный 1940 год", - скажет о нем позже А.; можно добавить - другой предвоенный год, 1913 также выделялся среди других своей урожайностью). За 17 лет до 1940 г. было написано не более, чем в одном этом году. Но главный показатель этого "прорыва" не количественный. Существенно изменился характер поэзии - жанровое разнообразие, тематическая насыщенность, освоение некиих новых пластов, формирование плана "Поэмы" и, следовательно, принципиально новое решение проблемы эпического, появление предпосылок к смене поэтики, актуализация и открытое выведение наружу "исторического" и т.п. Среди этого особенно стоит отметить последовательное формирование криптограмматического уровня как средства сохранения результатов работы памяти в неблагоприятных условиях ("Подвал памяти" был написан в январе 1940 г.).
    В этой связи привлекает к себе внимание цикл из пяти стихотворений "В сороковом году". В этом цикле поэтической скорописи истории особенно важны и практическая синхронность художественной фиксации исторического, и головокружительная краткость описания "события", и скупость, с которой вводится в текст "собственно" историческое, и поразительная трезвость как рисуемой, картины, так и общих выводов из нее и ее оценок. И - еще одно: за каждым явным ходом звучит "второй шаг", личное, "свое", скрывающееся в "чужом", мимикрующее ему. Характерный пример - первое стихотворение цикла "Когда погребают эпоху..." (5 авг. 1940):  я в н о  оно о погибшем Париже, о его тишине, о лихо работающих могильщиках, крапиве и чертополохе, трупе, всплывающем на весенней реке, и сыне, не узнающем матери; тайно - и о себе, о своей ситуации, о стране. Так это и понималось одним из первых слушателей - "Анна Андреевна прочла мне новое стихотворение - о тишине в Париже [...] которое меня потрясло [...] Стон из глубины души, как выдох "Лёва". Она услышала горе всего мира. - Какие там теперь разлуки! - сказала мне Анна Андреевна о Франции и Париже. Что бы ни происходило с ней или возле нее [...], она всегда сквозь свои заботы слышит страну и мир" (Л.К. Чуковская Дневники I, 147-148). В другом стихотворении цикла, как было недавно показано, явные образы "далекого" и "чужого", оказавшиеся в беде (И что там в тумане - Дания, / Нормандия или тут / Сама я бывала ранее, / И это - переиздание / Навек забытых минут?) имплицируют тайный образ - Финляндия (война с ней и окончание ее в марте, отмеченное для А.), ср. в тумане (т.е.: а может быть, и не Дания и Нормандия, а и нечто другое, где Сама я бывала ранее: в этих странах в отличие от Финляндии А. не бывала).
    Это воспроизведение ("переиздание") навек забытых минут и составляет жизнь памяти, ее главное дело, ее нравственную основу. Поэтому лицезрение чужой беды и угрозы гибели, с одной стороны, отсылает к собственному опыту, и сама эта беда оценивается в его свете, а с другой, эта чужая беда оказывается и своей - и по естественному человеческому сопереживанию и состраданию, понуждающим принимать чужую беду как свою, и потому, что это чужое может говорить не только о самом себе, но - в силу той же отзывчивости - и о другом, о нашем, о том, что для нас - свое. Возможно, что под этим углом зрения можно интерпретировать и еще одно стихотворение этого цикла - "Лондонцам", в частности его первый стих: Двадцать четвертую драму Шекспира (в контексте: Пишет время бесстрастной рукой. / Сами участники грозного пира / ... [и после перечисления шекспировских ужасов]: Только не эту, не эту, не эту, / Эту уже мы не в силах читать!). Общий - буквальный смысл стихотворения может быть сформулирован так: Шекспир написал 23 драмы, все они страшны, особенно "Макбет", но мы, прежде всего англичане (и даже у´же - лондонцы), переживаем еще более страшное время, которое могло бы быть описано Шекспиром в его 24-ой, страшнейшей и трагичнейшей из всех его драм. Привязка к Лондону и Англии понятна: после директивы от I авг. 1940 г. "Введение морской и воздушной войны" именно Лондон стал главным объектом жестоких и постоянных налетов. Но что это за 23 драмы Шекспира? Ни один шекспировед никогда не определит, что входило или могло войти в это собрание. Разумеется, можно предлагать разные варианты, но в одних случаях не всё - драмы и не все они страшны, а в других - за пределами 23-ех оказываются и иные "драмы". А. слишком хорошо знала Шекспира, чтобы подставить себя так элементарно под удар этой загадочной "двадцать четвертой" драмой. Но есть и другие свидетельства об "умениях" А. в связи с Шекспиром - ужасы его трагедий она умела читать в "русском" коде, и само обращение к Шекспиру было, конечно, вызвано и стремлением в его вечной и вещей книге прочитать и то, что относится к России, как бы транспонировать тот ужас в эту ситуацию и через это понять "злые" смыслы истории. Этих последних свидетельств, извлекаемых из текстов А. и ее высказываний, строго говоря, достаточно, чтобы сделать предположение о загадке 24-ой драмы Шекспира. Но "вещественные" доказательства требуют обращения и к иным источникам. Суть выдвигаемого здесь предположения в том, что за образом "двадцать четвертой драмы Шекспира" (имплицируются наличные 23 драмы), которая пишется на наших глазах, сейчас, в 1940 году, маячит и другое видение - 23-ех ужасных послереволюционных лет: в сороковом закончились 23 "годовые" драмы, записанные поэтом-летописцем (к этой теме см. "Anno Domini"), и началась 24-ая, бесстрастно фиксируемая рукой времени и страстно и страдальчески - сердцем поэта. Это круговращение времени и составляет содержание 23-ех циклов древней мифопоэтическои драмы в ее современном воплощении - умирать и воскресать и жить. Что А. понимала происходящее именно так, свидетельствуют ее слова в дневниковой записи Л.К. Чуковской от 4 марта 1956 г.: "Этот праздник [речь идет о докладе на закрытом заседании XX съезда партии. - B.T.]" мы будем праздновать с вами вдвоем. […] Того, что пережили мы […] да, да, мы все, потому что застенок грозил каждому! не запечатлела ни одна литература.  Ш е к с п и р о в с к и е   д р а м ы  [разрядка наша. - В.Т.] - все эти эффектные злодейства, страсти, дуэли - мелочь, детские игры, по сравнению с жизнью каждого из нас. О том, что пережили казненные или лагерник, я говорить не смею. Это не называемо словом. Но и каждая наша благополучная жизнь -  ш е к с п и р о в с к а я   д р а м а  в тысячекратном размере" (П, 137; ср.: "Сказала, что уже много месяцев перечитывает Шекспира, "Хроники". П, 140; хроника - то, что в русской традиции называется летопись, т.е. описание времени или писание временем, ср. в этом же стихотворении 2-ой стих Пишет время бесстрастной рукой). Возможность и вероятность такого понимания образа 24-ой драмы Шекспира (словá Только не эту, не эту, не эту, / Эту... в соответствии с принципами тайнописи А. и системой знаков внутреннего контролирования и педалировании неявных смыслов кроме прямого его понимания - драма, страшнейшая, чем макбетовская /не эта/ может толковаться дополнительно и иначе - не эта, т.е. не только эта, лондонская, английская трагедия, но и эта, наша, нами пережитая и переживаемая, та, что страшнее макбетовской, английской) подтверждается, очевидно, и тем, что это не единственный пример подобной мифопоэтической по происхождению и характеру и исторической по своим смыслам ахматовской нумерологии, иногда допускающей и мистические истолкования. Четверть века назад исследователь заметил: "Ощущения конкретного, почти телесного и плотского течения Времени вообще, характерная особенность художественного мировоззрения поздней Ахматовой. Она стала пристрастна к числам, наименованиям эпох, веков, столетий…"
    Из ряда примеров этого рода - еще один пример, имеющий отношение и к сороковому году, о котором идет здесь речь, и к "Поэме", начатой на излете этого года и включающей в себя этот образ. В свете названия цикла "В сороковом году" не покажется случайным появление этой же темы в самом начале "Поэмы", в ее Вступлении, в первом стихе, в контексте, который более глубок, чем "хронологическое" заглавие цикла. Из года сорокового, / Как с башни на все гляжу, / Как будто простилась снова / С тем, с чем давно простилась. / Как будто перекрестилась / И под темные своды схожу. Каждый последующий стих в тексте сдвинут по сравнению с предыдущим несколько вправо. Эта графическая иконичность того, о чем говорится во Вступлении, где каждый стих - как ступень лестницы, ведущей вниз, в тьму, четко выявляет задание поэта и его глубинный смысл, вводя эти стихи в ряд им подобных. Это - спуск в "подвал памяти", в прошлое, в мир мертвых. Оставляя здесь в стороне мотивы схождения в "подвал памяти" и башни, которой уподоблен сороковой год (каждый из них имеет свой контекст, проясняющий ряд важных деталей), и напомнив об образе высокой башни, с которой видят круговорот времени (Отсюда раньше вижу я зарю, / Здесь солнца луч последний торжествует...) и где пишут об этом, - уместно всё-таки спросить: почему эта башня - башня сорокового года? (тем более, что Вступление написано и помечено в тексте 25 августа 1941 г.). Конечно, потому, что поэма начата в 40-ом. Спорить против этого трудно, но, кажется, едва ли возможно обольщаться подобной эмпирией. Нужно взглянуть на этот образ глубже. Сороковой был особым годом в череде годов. Он был отмеченным и в цикле "В сороковом году" и во Вступлении к "Поэме". Оба они, конечно, соотносятся с одним и тем же событийным кругом. Чем реально был наполнен 40-ой год, известно не только из стихов А., но и этот жизненный и "исторический" состав года тоже эмпирия, нуждающаяся в осмыслении ее высоким разумом, видящим всё как бы с вершины высокой башни, как некий историософски-провиденциальныи план. В том увековеченном поэтом "беге времени" есть точка-вершина, с которой видны оба временных склона. Это - сороковой год. Геометрия конструкции, в центре которой этот год, странная: оба склона ведут вниз. Один, начавшийся летом 14-го, когда поэт умолял до первой битвы умертвить меня, и тянувшийся 26 лет, матерея в зле и ужесточаясь, вплоть до сорокового, исчерпал себя именно в этой точке, к этому времени. Наспех подведя страшные итоги, сороковой начал новый гибельный склон. Этот год совместил в себе крушение дорогой сердцу старой Европы, с которой когда-то связывались, может быть, последние надежды (Еще на западе земное солнце светит, / И кровли городов в его лучах блестят, / А здесь уж белая дома крестами метит / И кличет воронов, и вороны летят), и последний эфемерный и скорее мнимый перерыв перед трагедией следующего года и тех, что за ним, для России. Именно поэтому в той временной точке, за которой времени может вообще больше на быть, слышится голос поэта, голос прощания и поминания. Все ушли и никто не вернулся. Плакальщица должна всех оплакать и помянуть (Непогребенных всех - я хоронила их, / Я всех оплакала...). В этой панихиде по ушедшим сороковой год - как сороковой день, день поминовения (о чем уже не раз писалось). Конечно, здесь не только календарь, но и "магия чисел", ориентирующая на мистическую нумерологию, здесь не отделимую и от криптографии. Что 40-ой год стал для А. вершиной жизненной горы бед с изохроническими склонами по 26 лет: 1914-1940 и 1940-1966; что за несколько недель до войны 14 года она вступила в 26-ой год жизни; что А. привлекла внимание к тому, что и Онегину и Адольфу Б. Констана было по 26 лет; что день ее рождения пришелся на вершину астрономического года, на день летнего солнцестояния, от которого равно отстоят начало и конец года (тема "солнечной" родословной упоминается и в "Поэме" и была завязью своеобразного варианта личного "купальского" мифа) и т.п. - всё это может и должно быть указано, но не может и не должно объясняться: язык мистики, в частности и числовой, понимаем, но не переводим. Да и сама А. на "нумерологическом" языке выразила свой отказ объяснять смысл "Поэмы" - "Никаких третьих, седьмых и двадцать девятых смыслов поэма не содержит". Впрочем, такая нарочитость, как всегда у А., заставляет искать именно эти смыслы. Три и семь - известные мифопоэтические константы и потому, с известной точки зрения, в этом случае могли бы расцениваться как случайные, чисто инерционные. Но откуда двадцать девять? Если за ними нет иного смысла, то это - некая малооправданная лихость, почти безвкусица. Но, может быть, предыдущие три и семь обозначают один из ближайших к сороковому роковых годов, и если эта догадка верна, то она бросает предположительно и некий свет на "двадцать девятые смыслы" (ср. в одном наброске А.: "А в самом деле в 1929 г<оду> кончилась тень свободы и началась не "Красная Бавария" [Заболоцкого. - B.T.], а сталинщина, что мы все неуехавшие слишком хорошо помним"). Кстати (и это подтверждается многими примерами в самой "Поэме" и отчасти даже раскрывается в прозаических записях к ней), А. исходила из установки читателя на дешифровку поэмы, приветствовала эту установку и, более того, расставляла в тексте некие тайные знаки, которые, будучи найденными и верно истолкованными, облегчили бы читателю путь и к дальнейшим открытиям-дешифровкам, подтверждая без того не верифицируемые вполне догадки.
    Если годы в нашем эоне не повторяются, так как они единственны, то другие циклы времени, напр. месяцы, повторяются из года в год. Как в первом случае важна единственность и неповторимость, так во втором важна повторяемость. "[…] чтобы добраться до сути, надо изучать гнезда постоянно повторяющихся образов в стихах поэта - в них и таится личность автора и дух его поэзии", - говорила А. Это же применимо и к повторам во времени, к гнездам повторяющихся дат - дней (чисел), месяцев и т.п. В этом смысле ахматовская менология по-своему продолжает ее нумерологию. Но важен не сам повтор (время сплошь состоит из них), а его отмеченность и осознанность как знака чего-то иного, более глубинного, нежели астрономия, хронология, метрология, отсылающего к высокой мистике. Таково отношение А. к месяцам, во всяком случае к некоторым из них. "Август у меня всегда страшный месяц", - сказала А. своей собеседнице. В годовщину начала Первой мировой воины становится ясно - отныне август - месяц расставания, прощания и, значит, печали, поминания. Тот август как желтое пламя, / Пробившееся сквозь дым, / Тот август поднялся над нами, / Как огненный серафим - и далее: И брат мне сказал: настали / Для меня великие дни. / Теперь ты наши печали / И радость одна храни. И эти строки - именно то пророческое слово, которое было произнесено задолго до ареста и гибели Гумилева, ареста сына (между прочим и Н.Н. Пунин был арестован в августе, в 1949 г.), смерти Блока и ряда других трагических "августовских" событий и о котором позже будет сказано - Я гибель накликала милым / И гибли один за другим. / О, горе мне! Эти могилы / Предсказаны словом моим (недавно опубликована запись А. о том, как в августе 21 года она ехала из Царского Села в Петербург и, почувствовав приближение каких-то строчек, вышла на открытую площадку вагона, где толпились мальчишки-красноармейцы; А. захотелось курить, спичек не было, но ей удалось зажечь папиросу от искры от паровоза, упавшей на перила площадки; "Эта не пропадет", - сказал один из красноармейцев, пришедших в восторг от ухищрений А.; стихотворение же было: "Не бывать тебе в живых". 16 авг. 1921). Стихи о рушащемся мире ("Когда погребают эпоху.. ") первоначально назывались "Август 1940" и конечно, отсылали к тому, что было 26 лет назад, в августе 1914 (август 1939 подвел к дверям во Вторую мировую войну; август 1940 - начало атомной эры), вызывая его со дна погибших лет. Но и будущее несло в себе свой август, напоминая о гибельности этого месяца. 14 августа, в годовщину ареста сына, появилось Постановление. Оно, как и покрывший его месяц, мучительно запомнилось до конца дней как "годовщина страшная". В стихотворения "Сон" (дата - 14 авг. 1956) еще об одном важном событии личной жизни - О август мой, как мог ты весть такую / Мне в годовщину страшную отдать! И другой сон (Ничем не мог ты мне помочь. / Зачем же снова в эту ночь / Свой дух прислал ко мне?) был увиден 13 августа.
    В "беспамятстве дней", когда забывалось "теченье годов", в хаотизирующемся времени такие даты, этими повторами усиленные, все-таки всегда хранились в памяти. И дело не исчерпывается "августовскими" гнездами; были и другие - "мартовские", "апрельские" и т.п. И в них тоже личное и историческое соприкасались так близко, что они пронизывали друг друга своими энергиями, отчего и сами даты становились роковыми. Ср. о Петербурге - Весь ты сыгранный на шарманке, / Отразившийся весь в Фонтанке... с финалом - Ты как будто проигран в карты / За твои роковые марты / И за твой роковой апрель. Роковым был и сам город этих роковых мартов и апреля, но для Ахматовой он был один на свете, и потому вся жизнь ее была под знаком рока, и кончилась она в марте, ровно через 13 лет, день в день, после смерти палача - ее, ее родных, близких, ее народа, в Москве, как и было предсказано ею ("Трилистник московский", ср. "Мартовскую элегию"). И тот творческий приступ, до физического изнеможения, под последние залпы финской войны, - тоже в марте, с его видениями, предчувствиями, последними желаниями - Оглянулась, а дом в огне горит или В последнем жилище меня упокой. Но эти марты определяли не только жизнь поэта и были событиями не только личного плана: они были роковыми для Петербурга и, значит, России. Отсюда - та исключительная реальная и/или символическая роль мартовских узлов в нашей истории, особенно петербургского ее периода, приговоры которому были подписаны в марте. Каков был полный состав таких мартов для А., сказать с точностью трудно, но едва ли можно сомневаться, что среди них и 11 марта 1801 г. (зверское убийство Павла I, ср. интерес А. к Инженерному замку и к комнате, где произошло убийство), 1-ое марта 1881 г. (злодейское покушение и убийство Александра II, ср. подготовку второго "мервомартовского" цареубийства в 1887 г.)" 2-ое марта 1917 г, (отречение от престола Николая II в результате "февральско-мартовской революции), 3-ье марта 1918 г. (подписание позорного Брест-Литовского договора и в том же месяце состоявшееся разжалование Петрограда из столиц). Смерть поэта и смерть "исторического" Петербурга (мандельштамовское Петрополь умирает), конец той России пришлись на одну и ту же "мартовскую" фазу поворота колеса жизни и колеса истории. Март 17-го мог не стать гибельным для русской истории. Теоретически он мог дать начало некоей новой, иной линии, но 3-ье апреля отрезало все пути и, сделав необратимым любое иное течение истории, роковой апрель задним числом ввел и этот март в череду роковых его прецедентов. Но апрель для А. и месяц первого поцелуя, просыпающейся земли и любви (В апреле запах прели и земли / И первый поцелуй...). 25 апреля 1910 г. А. вышла замуж за Гумилева. И это придает апрелю особую семантику и в "личном" календаре А. "Личное" и "историческое" в этом контексте оказываются двумя ипостасями или состояниями чего-то единого, различающимися тем, что на одном полюсе - история, переживаемая лично и личностно, на другом - такая же "историзированная" личность, через которую проходят все флюиды истории, то Я которое, как магнит, притягивает к себе всё историческое, им страдает и им строится и растет. Но по мере исторификации "личного" субъективизируется, пронизывается стихией личного и сама история, приобретая те черты, которые присущи личности, и те смыслы, которые можно назвать экзистенциальными. На этих путях само "историческое" как бы перестраивается и выявляет в себе новые черты, решительно перекраивает прежние границы между исторически "важным" и "неважным"! вынуждает субъекта истории читать себя по-разному и с разними целями. Нумерология и менология А. в этом контексте приобретают особое значение.

  Яндекс цитирования